|
Предисловие к книге Арье Найера "Военные преступления: Геноцид. Террор. Борьба за правосудие."
М., "Юристъ": 2000.
В научной работе это случается сплошь и рядом.
Столкнувшись с какой-то проблемой, долго и мучительно размышляешь о ней, ищешь подходы, пытаешься разрешить казалось бы неразрешимые противоречия. Наконец, приходишь к определенным выводам, начинаешь их формулировать — и тут обнаруживаешь, что кто-то еще до тебя, или одновременно с тобой получил аналогичные результаты, причем сумел основать их на совершенно ином и существенно более широком эмпирическом материале.
Какие чувства испытывает исследователь, столкнувшийся с подобной ситуацией? Вероятно, восхищение, смешанное с завистью. Возможно, — если он не в меру славолюбив, — обиду и огорчение. Но, помимо всего этого, если он настоящий ученый, он непременно испытает радость победы
. Ведь удача коллеги — это дополнительное свидетельство того, что он сам не ошибается, а движется по правильному пути.Так обстоит дело в естествознании. В гуманитарной проблематике, ситуация, конечно, несколько иная. Там сплошь и рядом совпадение оценок, прогнозов и концепций означает лишь одно: что вы с автором — единомышленники.
О том, что мы с Арье Найером — единомышленники, я прекрасно знал и до того, как прочитал его книгу: для того, чтобы это понять, мне было достаточно тех встреч и разговоров, которые у нас с ним были раньше.
Но я основывал свои размышления о том, как надлежит реагировать международному сообществу на грубые и массовые нарушения прав человека, на крайне скудном материале.
В самом деле, непосредственный опыт российских правозащитников неизбежно обращает их к кровоточащим ранам собственной страны, — прежде всего, конечно, к чеченской трагедии, — и зацикливает на них. Ну, может быть, отчасти к этому добавляется опыт работы в “горячих точках” на постсоветском пространстве: Карабах, Южная
Осетия, Абхазия, Приднестровье, Таджикистан. Эта ограниченность опыта неизбежно приводит к неполноте осмысления проблемы, и, что еще хуже, к неполноте человеческого сопереживания.Между прочим, мы не всегда были такими. В 1965 г. советский диссидент Юрий Галансков в одиночку провел у американского посольства в Москве демонстрацию протеста против вторжения в Сан-Доминго. Несколькими годами позже другой диссидент, Андрей Амальрик, вдвоем с женой провел демонстрацию в поддержку гибнущей Биафры. А в 1974 г. Андрей Твердохлебов, Валентин Турчин и автор этих строк основали в Москве советскую секцию Международной амнистии, — организации, о которой много раз упоминает в своей книге Найер. Напомню, что по мудрому правилу, установленному в этой авторитетнейшей правозащитной организации, национальные отделения не имеют права брать под опеку узников совести в своей стране — только за рубежом. Так мы и делали: были среди наших подзащитных и гражданин Бангладеш, и югослав, и, помнится, то ли испанец, то ли грек. К сожалению, я не успел принять серьезного участия в работе секции: в декабре того же года меня арестовали. И кампанию в мою защиту организовывали сразу несколько отделений Международной амнистии за рубежом.
Зачем нам это было надо? У нас, что, не было в Советском Союзе других поводов для выражения протеста? Разумеется, были; Амальрик, Галансков, и другие доказали это впоследствии собственными судьбами. Просто мы прекрасно понимали, что защита прав человека по самой своей сути не может зависеть от государственных границ. Защита прав человека — дело всего человечества. И всякий, кто это осознает и что-то предпринимает в этом направлении, становится участником международного правозащитного движения, членом мирового правозащитного сообщества.
Скажу больше: в понимание наднационального характера правозащитного движения и общемирового значения проблем, им поднимаемых, огромный вклад внесли в середине 1970-х гг. именно советские правозащитники. Московская Хельсинкская группа, возникшая в 1976 г., занималась, правда, нарушениями прав человека именно в СССР. Но она стала зародышем международного Хельсинкского движения: сначала образовались Хельсинкские группы на Украине, в Литве, Грузии, Армении; затем группы поддержки в странах Запада, в том числе и американская
Human Rights Watch, руководителем которой в течение некоторого времени был и Арье Найер; позднее все эти группы объединились в Международную Хельсинкскую федерацию — одну из самых авторитетных, наряду с Международной Амнистией, наднациональных правозащитных ассоциаций. Международное Хельсинкское движение, насколько мне известно, сумело колоссально повлиять на общественное мнение демократических стран, так что великие державы, строя свою внешнюю политику, не могли больше игнорировать проблему прав человека. Так родилась “доктрина Картера”, ставшая началом новой эры в международных отношениях. А началось все в Москве, с декларации профессора Юрия Орлова и нескольких его единомышленников о создании новой независимой организации — Общественной группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений (именно таково полное название Московской Хельсинкской группы). Впрочем, может быть, все началось гораздо раньше, с эссе Андрея Сахарова “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”, в котором как дважды два доказывается, что, лишь обеспечив соблюдение прав и свобод личности, человечество способно выдержать глобальные вызовы времени и не погибнуть.Разумеется, борцы за права человека в Советском Союзе были в совершенно ином положении, чем сегодняшние российские правозащитники: репрессивная политика старого режима оставляла им мало времени и сил для непосредственного участия в защите преследуемых за пределами СССР. Но, как мы видим, несмотря на это они сумели принять плодотворное и весомое участие в решении проблем международного уровня.
Как же обстоят дела теперь, когда Россия стала гораздо более открытой страной, а международные контакты отечественных правозащитных организаций — куда более обширными и беспрепятственными, чем раньше? Увы, интерес к зарубежным правозащитным проблемам скорее упал, чем вырос. И виной тому теперь уже не “происки КГБ” и не перегруженность необходимостью защищать собственных преследуемых (скажем: не только перегруженность). Причина коренится в нашей собственной психологии, в нашей наивной уверенности, что важнее собственных болячек ничего нет, в мироощущении “острова”, по отношению к которому весь окружающий мир — не более, чем декорация.
Что нам Руанда? Что мы Руанде? Весной 199
4 года известие о зверском убийстве восьмисот тысяч несчастных руандийцев в течение считанных недель потрясло все мировое сообщество — до нашего же острова долетела только легкая зыбь скупых газетных сообщений. И кого в России эти сообщения взволновали настолько, чтобы он, бросив собственные дела, отправился вместе с “Врачами без границ” или той же “Международной Амнистией” в Африку? При этом мы почему-то считаем естественным появление представителей этих организаций в Чечне или Карабахе и обижаемся, если они долго не едут.(Надеюсь, читателю понятно, что я вовсе не хочу обидеть своих коллег по правозащитной деятельности, хотя бы потому, что, говоря “мы”, я не исключаю при этом и себя?)
Но ведь национальный солипсизм чрезвычайно опасен! Он не только искажает реальные масштабы происходящих в мире событий — он подрывает самые основы международной борьбы за права человека. Ибо сама концепция этих прав вытекает из одного-единственного постулата: принципиального единства человеческого рода и вторичности любых разделительных линий, которые история, общество или предрассудок проводит между людьми. И, если мы, российские правозащитники, сегодня склонны не думать о Руанде или Восточном Тиморе, потому что эти страны слишком далеки от нас, о Камбодже, потому что кхмерская культура чересчур уж “неевропейская”, или о Курдистане, потому что среди курдских повстанцев распространены чуждые большинству из нас марксистские идеи, — то надо ли после этого удивляться неадекватной реакции большинства наших соотечественников на балканскую резню, а затем и на новые гекатомбы в Чечне
?Труд Арье Найера бесценен для российского правозащитного сообщества и, шире, — для российского интеллигентного общества уже тем, что выводит нас за рамки традиционной нашей зацикленности на России и ее проблемах, позволяя вписать их в широкий общечеловеческий контекст. Сама география этой работы говорит за себя: Босния, Руанда, Южная Африка, Аргентина, Чили, США, Сальвадор, Никарагуа, Гаити. Этот перечень можно продолжить, но я не хочу этого делать: пусть читатель сам оценит масштаб проблемы, прочитав книгу; и непременно — от начала до конца.
* * *
Из всех многообразных коллизий, связанных с соблюдением прав человека на нашем глобусе, Найер сосредоточен на одной-единственной: проблеме наказания лиц, виновных в деяниях, которые в современном законодательстве именуются военными преступлениями и преступлениями против человечности.
Последний термин, еще с тех времен, когда Нюрнбергский трибунал впервые ввел его в правовой оборот, вызывает немалые трудности у русских переводчиков. Дело в том, что по-английски слово “
humanity” можно перевести и как “человечность”, и как “человечество”; отсюда разнобой в отечественной юридической литературе, не преодоленный, насколько мне известно, и по сей день. Я не рискнул бы высказывать свое мнение на тему о том, какой из вариантов предпочтительнее. У меня другое предложение.Омонимия понятий “человечность” и “человечество”, существующая в английском языке, знаменательна и полна смысла. Человечность — понятие, относящееся скорее к нравственности, чем к юриспруденции. К тому же, оно из тех понятий, которые в математике принято называть первичными, т.е. несводимыми к другим более простым терминам. Но это, пожалуй, единственное понятие, закрепляющее в языке и мышлении тот принцип, о котором я говорил выше — принцип единства
Homo Sapiens (возможно, данный биологический род един именно потому, что он — sapiens, и лишь постольку, поскольку это верно). И посему преступление против человечности — это всегда преступление против человечества в целом, против всего людского рода, несмотря на то, что объектом этого преступления, как правило, становится конкретная группа людей.Кстати, указанная омонимия — вовсе не прерогатива английского языка. В русском просторечии существовал ныне звучащий чуть-чуть архаически оборот “по человечеству”, означавший “человечно” (“поступать надобно не по злобе, а по человечеству”).
В общем, будь моя воля, я бы не убоялся громоздкости оборота и в русском переводе воспроизводил бы английский термин в полноте обоих его смыслов: “преступление против человечности (человечества)”.
С военными преступлениями проще. Конечно, лукавый и двусмысленный язык политики всегда может назвать полномасштабную войну “антитеррористической операцией”. А уж соблазна обозвать повстанцев, противостоящих правительственным или оккупационным войскам, “бандитами”, не избежала, по-моему ни одна власть со времен Третьего Рейха, а, может, еще и раньше. К счастью, язык права много разумнее лексики пропагандистов: он более или менее точно определяет, что такое “военное преступление”, и определение это не зависит от политического характера вооруженного конфликта. Было бы замечательно, если бы определения этих преступлений, содержащиеся в Женевской конвенции, были введены в воинские уставы всех армий мира, а генералы всех времен и народов обязаны были
бы заучивать их наизусть.Замечу, что Найер, говоря о вине и ответственности, затрагивает весь спектр смыслов, обозначаемых этими словами. Он сочувственно цитирует Карла Ясперса, различавшего (применительно к нацистской Германии) четыре категории вины: уголовную, политическую, моральную и “метафизическую”. Но самого Найера интересует в первую очередь вина уголовная (хотя в главах, где рассматривается вопрос о люстрации в странах Восточной Европы, он касается и того, что Ясперс назвал бы политической виной)
. Проблеме уголовной вины и судебной ответственности и посвящена данная книга.* * *
Читать книгу Арье Найера трудно. Это отнюдь не историко-географический справочник по военным преступлениям и преступлениям против человечности (человечества). Так что читатель, вознамерившийся ознакомиться с конкретными (например, аргентинскими) реалиями, вынужден будет прочесть все целиком, ибо информация, относящаяся к преступлениям военных режимов в Аргентине, разбросана по всей книге — или воспользоваться предметным указателем. При поверхностном ознакомлении может даже возникнуть впечатление некоторой хаотичности и неструктурированности изложения. Однако это совсем не так. Просто автор, исследуя внутреннюю проблематику темы, вынужден привлекать самый разнообразный материал.
К тому же Найер, будучи добросовестным мыслителем, полагает своей обязанностью изложить все или, по крайней мере, основные точки зрения, существующие по тому или иному вопросу. А академическая корректность зачастую не позволяет ему слишком акцентировать собственное мнение, — и неискушенный читатель рискует запутаться в обилии противоречащих друг другу суждений и концепций.
Однако при внимательном чтении скрытая фабула авторской мысли становится очевидной, а вместе с ней становится очевидной стройность и целостность его концепции. Возможно, то, что я скажу, прозвучит цинично в применении к работе, посвященной чудовищным трагедиям современности, и все же это так: прилежного читателя книги ждут не только эмоциональные потрясения. Его ждет еще и увлекательное интеллектуальное приключение.
* * *
Одна из основных тем Найера — это близкая российскому читателю (хотя, кажется, становящаяся в современной России все более и более академической) проблема воздаяния за преступления прошлого при переходе от режима политической тирании к демократическому правовому государству. Сначала автор рассматривает возможность такого воздаяния в рамках национального правосудия. И тут же демонстрирует опаснейшие рифы и мели, подстерегающие нас на этом пути.
В самом деле: возможно несколько различных общественно-политических контекстов “переходного периода”.
Например, переход осуществляется после того, как в затяжной и кровопролитной гражданской войне одна из сторон одерживает решительную победу. Разумеется, единственным способом достижения общественного согласия в таком случае является полная политическая амнистия для побежденных. Более того: настоящее примирение возможно лишь в том случае, когда проигравшим гарантируется полноправное участие в политической жизни, при условии, разумеется, что они будут отстаивать свою правоту исключительно мирными и законными средствами.
Но как быть с преступлениями, совершенными во время этой войны? В принципе возможны два решения.
Первое решение: амнистии подлежат все деяния, связанные с военными и полицейскими акциями обеих сторон, включая террор против мирного населения, бессудные убийства, жестокое обращение с пленными и тому подобные преступления, почти неизбежно связанные с вооруженными гражданскими конфликтами. Этот выход идеален с точки зрения политической целесообразности; но он глубоко оскорбляет наше чувство справедливости.
Второе решение: все преступления против человечности, равно как и военные преступления, независимо от того, совершались ли они победителями или побежденными, исключаются из акта амнистии, а подозреваемые в совершении этих преступлений предаются суду. Этот выход идеален с точки зрения правосудия; но он абсолютно неосуществим с позиций реальной политики. Любое победившее политическое движение будет стараться обелить своих сторонников и очернить бывшего противника. В лучшем случае, это движение, сделав изъятие из политической амнистии чисто уголовных преступлений, будет рассматривать как таковые лишь преступления, совершавшиеся побежденной стороной. Я говорю о “лучшем случае”
безо всякой иронии: я искренне рад, например, тому, что мой призыв о политической амнистии для приверженцев покойного Звиада Гамсахурдия, обращенный к Президенту Республики Грузия Э.Шеварднадзе, нашел у него поддержку, и амнистия практически состоялась — именно с теми изъятиями, о которых сказано выше. Но, разумеется, вопрос о том, не случалось ли в ходе двух гражданских войн в Грузии совершать какие-нибудь не очень гуманные поступки сторонникам Госсовета, даже не поднимался.На деле, к сожалению, чаще всего практикуется третье решение: победившая сторона развязывает репрессии против побежденных, преступления же своих сторонников всячески скрывает, или, хуже того, возводит их в ранг гражданской добродетели. Это означает, что гражданская война не кончилась, а просто перешла в иную, латентную фазу. Как долго может продлиться это состояние и во что оно может вылиться, — наглядно демонстрирует история Советской России.
Практически та же ситуация возникает, когда ни одна из сторон не может окончательно сокрушить другую, и гражданская война завершается мирным соглашением. Обычно политическая амнистия является частью этого соглашения. Несколько комический вариант такого решения приводит в своей книге Найер, говоря о Никарагуа: в последние дни своего правления сандинисты успели объявить амнистию самим себе; сменившему их гражданскому правительству Виолетты Чаморро ничего не оставалось, как объявить такую же амнистию их противникам — “контрас”. Понятно, что любая попытка поставить вопрос о преступлениях, совершавшихся противоборствующими сторонами, привела бы к немедленному возобновлению войны.
Я уже не говорю о том, что в исполнительских эксцессах практически всегда просматривается вина лидеров, политических и военных. Даже если они не отдавали впрямую преступные приказы, они все равно несут ответственность, — в том числе, и уголовную, — за своих подчиненных. И, стало быть, чисто политическая амнистия для этих лидеров превращается в пустой звук.
Бывает в современном мире и так, что тирания рушится не в результате гражданской войны, а просто обнаруживает собственную несостоятельность и мирно (или относительно мирно) уступает место гражданскому демократическому правительству. Это событие может быть результатом одномоментного политического решения или длительной эволюции и обычно случается в тех странах, где военная диктатура не имеет отчетливой идеологической направленности (или со временем теряет идеологическую окраску). При этом военные очень часто сохраняют в своих руках определенные рычаги влияния и способны серьезно дестабилизировать обстановку уже после передачи власти. Самый яркий пример тому в недавнем прошлом — это Аргентина в период президентства Рауля Альфонсина или Чили после Пиночета.
Специфика ситуации здесь состоит в том, что новое гражданское правительство не несет на себе груза вины. Но перед ним встает проблема наказания организаторов и исполнителей преступлений, совершенных в период диктатуры. Повторяю, речь идет не о политических действиях, а именно о преступлениях — например, об организованных экс-диктаторами “исчезновениях” своих противников.
На примере Аргентины Найер убедительно демонстрирует те опасности, которые подстерегают молодые демократии, когда они пытаются осуществить правосудие. Ему явно не по душе уступчивость президента Альфонсина, под угрозой военных мятежей все больше расширявшего рамки амнистии тем, кто проводил в жизнь политику государственного террора против инакомыслящих. Мне она тоже не по душе. Но что должен был делать первый гражданский президент Аргентины? Предположим, он начал бы проводить последовательную политику предания преступников суду. Последствия, если не очевидные, то, во всяком случае, вероятные: напряженность в обществе неизбежно начинает расти, мир и стабильность, — всегда хрупкие в переходном обществе, — оказываются под
угрозой. Альфонсин предпочел отступление, и, разумеется, матери погибших вправе горько упрекать его за это. Но его решение — не рисковать страной — можно, говоря по правде, если не оправдать, то понять. Fiat justitia, pereat mundus? В XX столетии так может говорить только тот, кто никогда не видел, как гибнет мир.* * *
Для формирующихся демократий существует еще один путь решения проблемы, снимающий часть политических трудностей, связанных с расчетом за преступления прошлого.
В самом деле, что такое для нас суд? Инструмент возмездия за преступление или способ установления истины?
Разумеется, и то, и другое. В европейской правовой традиции, восходящей к римскому праву, эти две задачи вообще невозможно отделить друг от друга и, стало быть, бессмысленно их друг другу противопоставлять.
В американской правовой системе, где существует такое понятие, как “судебная сделка” (возможность по договоренности гарантировать полное или частичное освобождение от ответственности важных свидетелей, замешанных в преступлении, в обмен на откровенные показания, позволяющие уличить главных преступников), такое разделение функций правосудия возможно. Понятно, что судебная сделка является мощным инструментом установления истины; понятно также, что при этом страдает принцип справедливого и полного воздаяния преступнику.
Американец Найер, кажется, без большого восторга относится к практике “судебных сделок”; он, однако, добросовестно рассматривает варианты применения этой правовой логики в вопросах, связанных с разбирательством преступлений государства против прав человека.
Я имею в виду распространившуюся в последние годы в молодых демократиях практику создания “комиссий по примирению и установлению истины”. Наиболее известным примером этого рода является деятельность такой комиссии (известной также под названием “комиссии Десмонда Туту”), созданной в ЮАР после падения режима апартеида.
Принцип работы “комиссий по примирению” прост: всякий, кто явится туда и даст честные и подробные показания о преступлениях, совершавшихся с его участием (в случае “комиссии Туту” речь идет еще и о признании человеком своей виновности), освобождается от уголовной ответственности. Протоколы комиссии после тщательной проверки полученной информации публикуются, общество узнает правду о своем прошлом и тем самым освобождается от груза вины за него. В ЮАР и некоторых других странах, где имело место гражданское (в том числе и вооруженное) противостояние, действует еще один важный принцип: через комиссию проходят деятели всех противоборствовавших сторон — и агенты бывшего правительства, и бывшие революционеры, пришедшие к власти.
Существенно и то, что человек, прошедший через очищение откровенной исповедью перед комиссией, становится полноценным гражданином, и его признания не влекут за собой никакого ущемления его гражданских и политических прав. В этом — радикальное и положительное отличие данной процедуры от так называемой люстрации, принятой в некоторых посткоммунистических странах Восточной Европы.
К слову сказать, я, как и цитируемые Найером восточноевропейские диссиденты, остаюсь противником люстраций — не столько потому, что они влекут за собой ограничение прав “люстрируемых” граждан, сколько потому, что это ограничение проводится во внесудебном порядке и по признаку категориальной принадлежности (к числу служащих или секретных сотрудников органов госбезопасности, к числу функционеров компартии и т.п.). Последнее, впрочем, вытекает из первого, ибо индивидуальная вина может быть доказана только судом. А понятие коллективной уголовной ответственности правосудию чуждо. Как сказал Киплинг: “каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя”.
Нюрнбергский трибунал, между прочим, это очень хорошо понял, и, объявив преступными ряд нацистских структур, — НСДАП, СС, Генеральный штаб вермахта и пр., — постановил, что простая принадлежность к этим структурам автоматической уголовной ответственности за собой не влечет. Для искупления же политической, по Ясперсу, вины союзниками была установлена несколько странная гражданская процедура “денацификации”, вылившаяся на практике в чистую формальность.
Однако вернемся к архиепископу Туту и его комиссии. Сегодня в печати разворачивается обширная дискуссия по поводу того, насколько успешной была их работа. Указывают, например, на то, что с правдой-то все получилось неплохо, а вот с покаянием —хуже: ряд видных лидеров как режима апартеида, так и Африканского национального конгресса, категорически отказались каяться в чем бы то ни было, заявив, что все, ими сделанное, было, по тем временам, правильным и законным (знакомая логика, не так ли?).
В целом идея довольно симпатичная и, на первый взгляд, снимает ряд противоречий между правом и политическим реализмом. Более того, я согласен и с тем, что эта идея имеет огромное значение для воспитания гражданского сознания в обществе. Однако вопрос о том, насколько она соответствует общечеловеческим представлениям о справедливости, лично для меня (и, мне кажется, для автора книги тоже) остается открытым.
Ведь в сущности “комиссия по примирению”, полностью выполняя одну из функций правосудия — установление истины, также полностью отказывается от воздаяния за преступление: принцип “судебной сделки”, доведенный до логического предела. Пожалуй, на такую сделку с правосудием пошли бы и Пиночет, и даже Гитлер. Живо представляю себе нацистских лидеров, выстраивающихся в очередь к исповедальне, и выходящих оттуда полноправными гражданами Федеративной Республики.
Нет, все же Нюрнберг, положивший начало самому понятию “преступления против человечности” (или все-таки против человечества?) больше отвечает интуитивному представлению о человеческой справедливости.
* * *
У строгих ревнителей правосудия есть немало претензий к Нюрнбергскому трибуналу.
Здесь и упрек в том, что суд над нацистскими руководителями был судом победителей над побежденными, т.е., нарушал один из основополагающих принципов правосудия — незаинтересованность судей. Замечу сразу, что при условии реальной независимости судей от своих правительств этот упрек становится несостоятельным.
Более серьезным является указание на то, что преступления, за которые судили нацистов, еще не были зафиксированы в международном праве в тот период, когда они совершали свои преступления. Таким образом, имело место придание закону обратной силы. Формально это так и есть, и я ничего не могу противопоставить
этой логике. Однако при попытке применить принцип “нет закона — нет и преступления” к Освенциму логика тихо уползает под лавку. Может быть, все же сам этот принцип имеет не столь абсолютный характер, как полагали древние римляне? Адепты “естественного права”, во всяком случае, согласились бы с этим предположением.Наконец, самое серьезное обвинение против Нюрнбергского процесса состоит в том, что рыльце в пушку оказалось и у победителей: руководителей стран, санкционировавших Дрезден и Хиросиму, допустивших варварское поведение Советской Армии в Восточной Пруссии, самих было впору сажать на скамью подсудимых.
Это правда, и тут мне нечего возразить. Кроме одного: преступные действия одной стороны никогда не могут служить оправданием преступлениям другой. Нюрнбергские судьи, конечно, лукавили, снимая обвинение против Геринга в бомбардировке Ковентри; они делали это потому, что не хотели получить встречное напоминание о Дрездене. Но весомость оставшихся обвинений от этого не уменьшилась.
В целом я остаюсь скорее защитником Нюрнбергского процесса, чем его хулителем. При всех его недостатках именно там были заложены основы послевоенного мира и сделан решающий шаг в будущее.
Но самое существенное в Нюрнбергском трибунале — это его международный характер.
* * *
Собственно говоря, теория и практика международных уголовных судебных органов и является идеей фикс Арье Найера. В данной книге, помимо Нюрнбергского и Токийского трибуналов, он подробно рассказывает о работе двух других международных судов, созданных
ad hoc: трибунала по бывшей Югославии и суда по Руанде. В то время, как писалась книга, перспектива постоянно действующего Международного уголовного суда была еще крайне туманной, поэтому Найер говорит о нем только в послесловии к настоящему изданию.Честно говоря, мне не хочется ни пересказывать, ни анализировать эту часть книги: не хочу лишать читателя удовольствие сделать это самостоятельно. Скажу лишь одно: похоже, что эти суды действительно гораздо более свободны от сущностных и ситуационных противоречий, чем национальная юстиция. Вопреки опасениям скептиков, работают они, — в определенных политических условиях, — вполне эффективно. И еще одно: международные суды имеют возможность приступать к осуществлению правосудия, не дожидаясь падения преступного режима.
Найер — человек сдержанный; он избегает категорических утверждений, даже если они вытекают из всей логики его труда. Но я человек не столь сдержанный.
И я надеюсь, что Арье простит мне, если я без экивоков сформулирую тот главный тезис, к которому пришел, читая эту блестящую работу. Наверное, простит; тем более, что ответственность за категоричность и утопизм формулировок я полностью беру на себя.
Проблема уголовного наказания за грубые и массовые нарушения прав человека, и в частности — за военные преступления и преступления против человечества, неразрешима в рамках национального правосудия. Поэтому все эти преступления, в какой бы стране они не совершались, должны быть подсудны исключительно международным судебным органам.
Именно этот вывод, совпавший с одним из важных пунктов моих доморощенных представлений об оптимальном устройстве будущего мира, и заставил меня испытать чувство победы.
Конечно, до настоящей победы еще далеко.
Во-первых, новое международное правосудие еще только зарождается, и у него есть могущественные враги. К числу этих врагов принадлежит и страна, гражданином которой является Арье Найер; увы, я почти уверен, что к числу этих врагов будет в ближайшие годы принадлежать и моя страна.
Во-вторых, это правосудие не имеет права претендовать на звание правосудия до тех пор, пока оно не преодолеет политической зависимости от двойных стандартов. Когда Международный уголовный суд осмелится привлечь к ответственности руководителей великих держав (например, Китая за его действия в Тибете, или России за ее действия в Чечне), когда обвинения будут предъявляться не только сербскому диктатору за Косово, но и турецким лидерам за Курдистан, — вот тогда его можно будет называть правосудием.
И, наконец, последнее. Для того чтобы решения органов международного правосудия действительно исполнялись, совершенно необходима радикальная перестройка всей системы международных отношений, включающая создание новых наднациональных органов власти и передача им части полномочий национальных правительств. В противном случае эффективная деятельность международных судов возможна лишь
ad hoc, да и то далеко не всегда.Если эта перестройка состоится, то, может быть, наши внуки когда-нибудь забудут разницу между двумя значениями слова “
humanity”.