|
Речь при вручении премии “Homo homini”
Чешского гуманитарного фонда “Человек
в беде”. Прага, июнь 1995 г.
Большая честь для меня – принять премию, присужденную мне в этой стране. Большая радость – выступать здесь, в Праге.
Я никогда раньше не был в Чехии, но моя жизнь, как и жизнь многих людей моего поколения и моей биографии, определилась в 1968 году. Вместе с чувством стыда и бессилия, которое мы испытали после вторжения 21 августа, родилось и иное чувство. Мы поняли, что нельзя больше оставаться в стороне, нельзя опускать руки, нельзя уклоняться от ответственности за содеянное от твоего имени. Нельзя бесконечно твердить самому себе: “Разве я могу что-нибудь сделать?”. Пора спросить себя: “А что я должен сделать?”. Пора противопоставить силе – право и твердо стоять на этом.
Именно после августа 1968-го я начал активно участвовать в той общественной деятельности, которую позднее назвали правозащитным движением в СССР.
Сейчас я вновь испытываю чувство стыда. Возможно, некоторые из вас знают, где я был в последние дни и чем занимался.1 Кровавая драма в Буденновске – это апофеоз (боюсь, что, увы, не финал) жестокой и бессмысленной войны, развязанной российским правительством на Северном Кавказе.
Но сама чеченская война – это результат катастрофической эволюции российского общества в течение последних нескольких лет. Другой август, август 1991-го, дал нам надежду на то, что страна начнет движение к свободе, демократии, праву. Мы понимали, что этот путь будет длительным и тяжелым. Но мы не ожидали столь быстрой деградации демократических институтов, столь очевидного реванша номенклатурного чиновничества, столь сильного разочарования и апатии населения.
Бесправие и насилие вновь царят в России. На первых порах мы могли утешать себя тем, что избавились по крайней мере от централизованного государственного насилия против свободной и независимой мысли и имеем дело лишь с традиционным российским пренебрежением правами и достоинством личности. Теперь, после Грозного, после Самашек, после Буденновска эта враждебность к свободе и праву все больше приобретает черты сознательной правительственной политики.
По крайней мере, мы стоим на развилке дорог, одна из которых, быть может, еще способна вывести нас к обновлению, а другая, по всей видимости, приведет страну к катастрофе.
В этих обстоятельствах мне хотелось бы еще раз вернуться к собственным исходным позициям. К тем фундаментальным ценностям общественной жизни, которые я по мере сил защищал почти тридцать лет: свобода, демократия, право.
Я хотел вновь вернуться к этим понятиям и попытаться осмыслить их, быть может, несколько глубже, чем раньше. Наверное, в выборе темы сказывается и новый для меня опыт работы по защите прав человека на высоких государственных должностях, а также, в особенности, в международных организациях.
Я не буду в своем выступлении специально говорить о ситуации в России и Чечне и прошу извинения у тех, кто хотел бы выслушать сообщение именно на эту тему. Мне кажется, события прошедшей недели избавляют меня от необходимости подробно говорить об этом.
Предметом своего сегодняшнего выступления я хотел бы взять, – возможно, несколько самонадеянно, – глобальный аспект проблемы: права человека и будущее человечества. Излишне говорить, что я не претендую ни на философскую, ни на правовую ценность своих рассуждений. Просто хотелось бы поделиться со слушателями некоторыми соображениями.
* * *На исходе – последнее десятилетие XX века. Уже сейчас предложено немало концепций, осмысляющих прожитый нами отрезок истории; наверное, в будущем число этих концепций увеличится. С моей точки зрения, XX век характеризуется двумя противонаправленными факторами развития, и оба имеют отношение к теме моего выступления.
* * *Первый фактор состоит в том, что человечество стало единым целым. Разумеется, люди стремились к единству во все эпохи; в частности, об этом свидетельствуют такие великие религиозные учения, как буддизм, христианство, ислам. Но именно в XX столетии развитие науки, культуры, коммуникационных систем сделало единство человечества совершившимся фактом.
Непосредственные причины этого события далеко не всегда носили характер осознанного следования некоему нравственному императиву; гораздо чаще движение в этом направлении было вынужденным и выглядело как импровизированный ответ на вызовы времени.
К числу этих вызовов, несомненно, относятся проблемы разоружения, экологии, демографические и экономические проблемы, борьба с международным терроризмом и т.п. Но к ним относится также и необходимость международной солидарности в борьбе с политико-идеологическим безумием, превращающим цивилизованные государства в источник глобальной опасности. Так было, когда на исторической арене появился гитлеровский нацизм; так было и после победы над нацизмом, когда миру угрожала созданная Сталиным в СССР и других странах Восточного блока политическая система тоталитарного коммунизма.
Преодоление глобальных угроз существованию человеческого рода одновременно означало и шаг к единству человечества. Разумеется, это новое единство не похоже на принудительное единообразие утопических учений; мир остается бесконечно разнообразным в культурном, религиозном и бытовом отношении – “миром миров”, по замечательному выражению недавно скончавшегося русского историка М.Я.Гефтера. Речь идет лишь о том, что отныне на нашей планете не существует изолированных интересов отдельных сообществ и групп, никак не затрагивающих интересы остального человечества; все интересы должны быть взаимно учтены и согласованы.
* * *Второй фактор заключается в том, что возникновение на наших глазах единого человечества в очень малой степени осознается самим человечеством. В результате люди, за малым исключением, субъективно не готовы жить в “мире миров”, который, в силу объективных обстоятельств, уже существует де-факто. Отдельный человек не так уж склонен размышлять о судьбах человечества; жизнь устроена так, что человека интересует, в первую очередь, его собственная судьба и судьба его близких. И на вопрос эпохи – готов ли ты существовать в новом мире? – человек отвечает вопросом: а достаточно ли он, этот мир, защищает меня, мою семью, мои интересы, мои права? И если ему покажется, что это не так, разрушительный бунт индивидуума против нового порядка вещей неизбежен. Личность будет искать – и найдет или создаст – иные общности, которые, отгородившись от человечества в целом, а то и угрожая ему, сумеют вызвать у нее иллюзию собственной значимости.
Асахара и его секта, целеустремленно организующая конец света в одном отдельно взятом столичном метрополитене – это лишь первый звонок, лишь слабый прообраз тех катаклизмов, которые ждут нас в следующем столетии, если люди не найдут эффективных и простых механизмов согласования интересов личности и общества, целого и части, многообразия и единства.
* * *После крушения коммунистической идеологии самым очевидным суррогатом целостной доктрины общественного бытия становится так называемая национальная идея во всех ее проявлениях (иногда – в национально-религиозной оболочке). Это касается в первую очередь посткоммунистической Евразии, но и Запада, и Юга – тоже.
Давайте взглянем правде в глаза: за что сегодня в мире проливается больше всего крови? Во имя чего убивают друг друга хорваты и сербы, турки и курды, баски и испанцы, евреи и арабы, тамилы и сингалы, армяне и азербайджанцы, грузины и абхазы, осетины и ингуши, чеченцы и русские? Да и в Кашмире, Ольстере или Ливане речь идет не столько о религиозных догматах, сколько о самоотождествлении с той или иной общиной.
Я назвал лишь те точки, где сейчас льется кровь. А межэтническая напряженность, не переходящая в вооруженные столкновения? Там, где не существует эффективного демократического механизма разрешения конфликтов, такая напряженность может обернуться серьезным ущемлением прав меньшинств, как это случилось, например, в Латвии и Эстонии.
Как ни странно, биполярный мир эпохи “холодной войны” был в этом смысле значительно безопаснее. Противостояние двух систем сдерживало межэтнические эмоции, “образ врага” рисовался укрупненно и несколько абстрактно. Зло воплощалось не столько в конкретном американце, норвежце, русском или поляке, сколько во враждебной абстракции – “капитализме” или “коммунизме”. По-настоящему же ненавидеть абстракцию способны, к счастью, немногие.
В последние годы мне не раз приходилось слышать, что, нравится нам это или нет, но наступающее столетие станет эпохой национализмов. При этом имеется в виду не естественное чувство привязанности к своей родине, своему народу, своему языку, своей культуре, а нечто совсем иное – установление такой иерархии ценностей, в которой идея нации или даже этноса стоит выше традиционных либерально-демократических принципов общежития.
Если это в самом деле произойдет, то наши дети будут жить в эпоху нового средневековья. И дело не только в том, что национальная идея, воплощаясь в жизнь, часто оборачивается кровью и насилием. Дело еще и в том, что человечество, уже единое в силу объективных обстоятельств, но еще разобщенное на уровне структурных связей, не в состоянии будет справиться ни с проблемой войны и мира, ни с экологической катастрофой, ни с медико-биологическим вырождением, ни с культурной деградацией – вообще ни с какими глобальными опасностями, угрожающими виду Homo Sapiens.
* * *Итак, мы имеем дело с двумя противонаправленными факторами развития человечества, один из которых ведет к вырождению и, может быть, к гибели. И причиной тому становятся отнюдь не только низкие чувства или личная корысть – напротив, на личностном уровне национально-общинные эмоции очень часто переплетены с замечательными свойствами человеческой личности: самопожертвованием, альтруизмом, бескорыстным служением идеалу. В течение семи лет моего срока лишения свободы 2 я самым тесным образом общался с моими товарищами по заключению – националистами украинскими, литовскими, армянскими, грузинскими, еврейскими. Среди них были, разумеется, разные люди. Но что именно среди них встречались и лучшие представители своих народов – в этом у меня сомнения нет.
* * *Таким образом, мы не можем просто взять и отбросить национальные, конфессиональные и иные групповые интересы как смешной и опасный пережиток варварства. Все попытки такого рода заканчиваются большой кровью. Чечня – самый свежий тому пример. Но если мы признаем приоритет групповых интересов, то станем бессильными наблюдателями угасания наших надежд на выживание и мирное развитие. В масштабах России это утверждение опять-таки лучше всего иллюстрируется чеченскими событиями.
Когда я говорю о либерально-демократических ценностях, я конечно же имею в виду прежде всего фундаментальную основу всех либеральных и демократических обществ – права личности. Как убедительно показал в своих работах Андрей Дмитриевич Сахаров, обеспечение прав личности является глобальной проблемой. Более того, это непременное условие для решения всех других глобальных проблем. Сказанное относится и к проблеме согласования групповых интересов, без которого мир превращается в джунгли, где каждый сам за себя и все против всех. Я полагаю, что обеспечить подобное согласование можно только на основе признания абсолютного приоритета прав личности над любыми коллективными правами.
Обосновать эту позицию можно разными способами. Это можно делать с религиозной (по крайней мере, христианской) точки зрения, потому что именно в отдельном человеке, а не в коллективе, христианство ищет и находит образ и подобие Бога. Но и рационалистический подход приводит нас к этому же выводу: коллективные права очевидным образом выводятся из индивидуальных. А попробуйте-ка провести обратное рассуждение!
В настоящее время индивидуальные права и свободы рассматриваются в ряде международных документов наравне с коллективными правами. Я полагаю, что авторы этих документов считали приоритет прав личности само собой разумеющимся. Однако мне кажется, что настал момент заявить об этом приоритете ясно и недвусмысленно, закрепив его соответствующими юридическими формулами.
Я говорю об этом потому, что постоянно сталкиваюсь с противоположным подходом к правам человека. Помню, как года три назад, – и не где-нибудь, а на международном правозащитном семинаре, мне всерьез доказывали преимущественное значение национальных прав по сравнению с правами личности. Логика моего собеседника была простая: шестьдесят миллионов украинцев больше, чем один? Больше. Во сколько раз больше? В шестьдесят миллионов раз. Вот во столько раз больше весят и права украинского народа по отношению к правам отдельного человека.
Эта логика демонстрирует глубокое и опасное заблуждение относительно природы современной демократии. Она понимается лишь как власть большинства. Между тем, самое важное в современной демократии – это именно обеспечение прав меньшинства. И, стало быть, права личности – наименьшего изо всех меньшинств, – это и есть фундамент права.
Именно права личности должны стать теми рамками, внутри которых согласование национальных интересов может протекать без ущерба для единства человечества.
* * *К сожалению, большая часть того, что сегодня именуется международным правом, представляет из себя довольно хаотическую совокупность норм, пожеланий и деклараций, часто не обеспеченных ни процедурой разрешения коллизий, ни механизмами исполнения. Более того, во многих случаях мы сталкиваемся с непроясненностью основных понятий, что дает возможность безбрежного произвола в толкованиях.
Возьмем, например, присутствующую в ряде важнейших международно-правовых документов норму о праве народов на самоопределение. Прежде всего, совсем непонятно, что подразумевает эта норма в качестве субъекта права: население некоторой территории? этническую общину? административную единицу в рамках сложившегося государства? Правосубъектность этноса вообще довольно сомнительная вещь, ибо предполагает применение правовых отношений к общности с размытыми границами, общности, вхождение в которую не является результатом свободного выбора. Если же речь идет о территории, то имеет ли право внутри самоопределяющейся территории возникнуть область, которая предъявит, в свою очередь, собственное право на самоопределение? И так до бесконечности.
Это – не пустое упражнение в формальной логике. Вы знаете, что когда Молдавия была провозглашена независимым государством, области с русскоязычным населением на левом берегу Днестра немедленно объявили себя Приднестровской Молдавской Республикой. Однако в одном из районов самопровозглашенной республики, Бендерском, значительная часть населения не поддержала эту идею и самоопределилась как часть Молдавии. В свою очередь, и в Бендерском районе некоторые села не согласились с населением района в целом. Результатом этого парада самоопределений стали кровопролитные военные действия, которые с большим трудом удалось остановить. В бывшей Югославии этого сделать не удалось.
Примеров подобного рода сколько угодно и на территории бывшего Советского Союза, и за его пределами.
Разумеется, в ходе этих конфликтов происходят – не могут не происходить – грубые и массовые нарушения прав человека.
Далее, не прояснено само понятие “самоопределение”. В сегодняшнем мире многие склонны полагать, что право на самоопределение простирается вплоть до провозглашения самоопределяющейся территорией полной государственной независимости. И это толкование ничуть не противоречит формулам соответствующих документов. Но в этом случае возникает коллизия с другими нормами международного права – принципом территориальной целостности, принципом нерушимости границ и т.д. Эти нормы, также записанные в документах и соглашениях, вступают в явное противоречие с правом на самоопределение, однако никаких механизмов разрешения этой коллизии не существует.
И, наконец, даже в тех редчайших случаях, когда в принципе стремление к самоопределению может быть реализовано бескровно, мы сталкиваемся с отсутствием общепризнанной процедуры ее осуществления. Самое главное – нет ни прямого запрета на одностороннее провозглашение независимости, ни прямого разрешения это делать. Хорошо, когда с подобной проблемой сталкивается Чехо-Словакия Гавела! А если спор идет между ельцинской Россией и дудаевской Чечней?
* * *Мне представляется, что кровавые события последних лет, фатально возникающие в самых разных точках земного шара, требуют от мирового сообщества серьезной ревизии тех принципов, на которых строятся отношения между странами и народами. Международное право должно стать не просто совокупностью договоров, а действенным инструментом по обеспечению мира, безопасности и прав человека во всем мире.
Но и сами формы взаимодействия между народами должны измениться. Организация Объединенных Наций – очень полезный инструмент для разрешения споров между государствами. Вероятно, можно и должно искать пути повысить эффективность ее деятельности. Однако это еще не тот “всемирный парламент”, который мог бы обеспечить новый мировой порядок. Если хотите, это пока лишь “верхняя палата” такого парламента. Я не буду распространяться о том, какой должна, по моему мнению, стать “нижняя палата”, как она должна формироваться, какие полномочия должны быть ей вручены, какими могли бы быть реальные механизмы проведения ее решений в жизнь. Мне кажется, мое выступление и так уже начало приобретать отчетливый оттенок утопии. Я понимаю некоторую неловкость подобного теоретизирования и хотел бы сказать в свое оправдание лишь одно: для меня самого мои размышления на эти темы – вовсе не игра ума. Это результат острого чувства стыда и бессилия, которое возникает, когда сталкиваешься с тем, с чем мне приходится сталкиваться по роду моих занятий, особенно в последнее время. Я хотел бы, чтобы вы это поняли и не судили меня слишком строго.
Речь при вручении первой Нюрнбергской премии по правам человека. Нюрнберг, сентябрь 1995 г.
Я искренне и глубоко растроган выбором жюри, оказавшим мне высокую честь и назвавшим меня первым лауреатом международной Нюрнбергской премии по правам человека. Сказать, что я благодарен – значит не сказать ничего. Я, разумеется, понимаю, что речь идет не столько о моем личном вкладе в дело защиты прав человека, сколько о той традиции, которую я имею честь представлять. Это – традиция последовательного, открытого, гласного и ненасильственного противостояния тоталитарным и террористическим методам управления обществом. В моей стране она начиналась с независимых общественных правозащитных ассоциаций и неподцензурных машинописных информационных изданий, которые коммунистические власти немедленно объявляли подрывными, с участниками которых жестоко расправлялись. Принимая сегодня Нюрнбергскую премию, я принимаю ее и от имени всех членов основанной в 1969 году Инициативной группы по защите прав человека в СССР, и от имени правозащитного бюллетеня “Хроника текущих событий”, в течение 15 лет подпольно выходившего в Москве. Я принимаю ее и от имени зародившегося в России и охватившего сегодня многие страны мира Хельсинкского движения – я не участвовал в создании этого движения, поскольку сидел в это время в лагере, но я ощущаю свою причастность к нему.
Я полагаю, что наша сегодняшняя работа, в том числе – деятельность нашей миссии в период чеченского кризиса является естественным продолжением борьбы советских диссидентов за права человека. И я считаю, что Нюрнбергская премия относится не только ко мне, но и в той же мере – к другим участникам нашей группы: к руководителю правозащитного центра “Мемориал” Олегу Орлову и моим коллегам-парламентариям – Валерию Борщову и, к сожалению, отсутствующим здесь Михаилу Молоствову и Леониду Петровскому.3
* * *
Сегодняшняя церемония – это праздник, ибо учреждение и присуждение Нюрнбергской премии еще раз свидетельствует о международном признании прав человека как базовой ценности современного мира, об укорененности прав человека в общественном сознании.
И все же фоном сегодняшних торжеств видятся мне картины совсем не праздничные. Война после полувекового перерыва снова пришла в Европу. Горят города, умирают люди, текут потоки беженцев. Здесь, у нас, в нашем доме человек, его достоинство и свобода – вновь под угрозой.
Здесь, в Нюрнберге, 60 лет назад была сделана безумная попытка узаконить расизм; здесь проходили съезды НСДАП – партии, ввергнувшей свою страну в варварство и развязавшей кровавую всемирную бойню. Но здесь же после войны был произведен и окончательный расчет с нацизмом. Находясь здесь, неизбежно вспоминаешь о прошлом и неизбежно сравниваешь его с настоящим. Особенно актуально это для нас, приехавших из Москвы, где всего несколько лет назад окончательно рухнул режим, который на вершине своего могущества был столь же враждебен человеку и человечеству, как и гитлеризм.
* * *ХХ век подходит к концу. И мы, люди старшего поколения, все чаще оглядываемся назад, стараемся оценить наше столетие и свою собственную судьбу – добились ли мы того, к чему стремились, стало ли светлее на земле? Или тьма – тотальная тьма лжи, насилия и ненависти, омрачавшая наш век, – отступила лишь временно, и еще вернется – в старых ли одеждах фашизма и коммунизма или под какой-нибудь новой страшной личиной? У меня нет однозначного ответа на этот вопрос. Горечь поражений мешает радоваться победам, сомнения подтачивают надежду. И, к сожалению, главным источником этих сомнений является то, что происходит сегодня в России. Поверьте, это не просто естественное беспокойство человека, озабоченного неблагополучием в своей собственной стране. Я глубоко убежден и, думаю, я не одинок в своем мнении, что судьба России в ХХ веке кардинально влияла и влияет на судьбу Европы, всего мира.
50 лет назад кончилась Вторая мировая война, страшная не только своим глобальным масштабом, неисчислимыми жертвами и страданиями, но и теми причинами, которые ее вызвали. В первую очередь, той идеологией, которая сначала породила тоталитарный фашистский режим, смертельно опасный для собственной страны, а затем, в силу самой своей природы, неотвратимо толкала этот режим к внешней агрессии.
Основным уроком войны для западного мира, а прежде всего для самих стран-агрессоров, очнувшихся от фашистского обморока, было понимание того, что в жизни цивилизованного социума высшей ценностью является личность, ее достоинство, ее права и свободы. Что пренебрежение этими ценностями, отказ от них, с неизбежностью ведет общество и государство к зловещему перерождению. Что переродившийся социум старается, как раковая опухоль, охватить своими агрессивными метастазами как можно большее пространство, испоганить как можно больше душ человеческих. Закономерный результат этого процесса – рабство и война.
Эти положения, ставшие для Запада азбучными истинами, легли в основу Всеобщей декларации прав человека и последующих международных пактов и конвенций. Уроки второй мировой войны привели к модернизации западного мира, модернизации политической, правовой, экономической, социальной. В результате родилось общество, отнюдь не беспроблемное, несущее в себе достаточное количество противоречий и атавизмов, но динамичное, способное к саморегуляции и совершенствованию. А главное – выработавшее действенную систему гарантий прав и свобод человека, создавшее эффективные механизмы государственного и общественного контроля за их соблюдением.
Разумеется, и в западной политической системе есть изъяны и просчеты; и западное общество знает дикие проявления насилия и ксенофобии. Но, понимая это, не могу не напомнить о событиях декабря 1992 года, когда миллионы немцев, в том числе и в Нюрнберге, вышли на улицы с протестом против преследования иммигрантов. Если у миллионов людей живое чувство равенства со всем живущим стало неотъемлемой частью мировоззрения и руководством к действию, – значит любая ошибка может быть исправлена, любой кризис преодолен. Нельзя делать только одного – успокаиваться.
* * *К несчастью, Россия долгие годы шла по совсем иному пути. Еще в 1920–1930-е гг. в СССР сформировался тоталитарный режим, использовавший коммунистические лозунги о всеобщем счастье для оправдания жесточайшего внутреннего террора и внешней экспансии. Можно долго спорить, кто был страшней – Гитлер или Сталин; но спор об оттенках абсолютно черного цвета – бессмыслен. Важно одно: фашизм пал, а коммунизм выжил и укрепился на долгие десятилетия. И урок, который извлек Советский Союз из падения фашизма, радикально отличался от выводов, сделанных западными странами. Никакой послевоенной модернизации советской государственности не произошло. Наоборот, советский тоталитарный строй стал сильнее, осторожнее и лицемернее, учтя опыт фашизма, которому лицемерия и осторожности как раз не хватило. Конститутивные черты коммунистического режима окончательно затвердели именно после 1945 г.
Результаты мы знаем: мир встал на пороге ядерного самоуничтожения. К счастью, экономическая и политическая косность коммунистической системы обессилила ее. И при первой же попытке модернизировать режим изнутри он стал распадаться. Рухнула идеология; коммунистическая партия утратила власть; развалилась и сама советская империя.
* * *Коренной вопрос, который приходится задавать себе все время: как соотносился процесс распада коммунистического Советского Союза с процессом его демократической модернизации? Боюсь, что идеология демократических преобразований в моей стране была не более чем временной и внешней формой, одушевленной и приведенной в действие энергией распада. Западная демократическая модель общества и государства была взята на вооружение политиками-модернизаторами (и в момент кризиса разделена большинством населения) как наиболее контрастная коммунизму и потому наиболее привлекательная. Кроме того, усвоение этой модели облегчало политическую и экономическую поддержку Запада, без которой было бы почти невозможно преодолеть кризис, избежать социальных катастроф. Наконец, из всех наличных политических сил в стране на момент кризиса, если не считать деморализованных коммунистов, к конструктивной государственной и общественной работе были готовы только модернизаторы западной ориентации.
Надо сказать, тот факт, что процесс распада страны и режима какое-то время осознавался как процесс демократической модернизации, спас Россию от многих потрясений. Прежде всего – от попытки любой ценой сохранить советскую империю в прежних границах, результатом чего неминуемо стала бы серия кровавых конфликтов по окраинам Союза. Тбилиси 89-го и Вильнюс 91-го года указывают на вероятие такого поворота событий, а на примере бывшей Югославии мы видим реализацию имперской модели в полной ее красе.
Другим важным достижением демократического периода было закрепление на законодательном уровне основных принципов, механизмов и процедур государственной и общественной жизни, ориентирующихся на общедемократические ценности и стандарты. И хотя, как показал мировой и российский опыт, неплохая конституция может прикрывать самый черный произвол, само наличие развитого демократического законодательства, согласованного с международным правом, все же создает определенные препятствия для реставрации тоталитаризма.
Очень существенно и то, что в постсоветской России быстро сформировалась и развилась свободная пресса – пожалуй, единственный действующий в стране демократический институт, все посягательства на который пока не увенчались успехом.
И все же глубину демократических преобразований в России не стоит преувеличивать. Падение тоталитарного политического режима само по себе вовсе не означает демократической модернизации страны. Тоталитаризм не сводится к правительственному насилию над обществом. Он включает в себя и готовность общества подчиниться насилию, и даже способствовать государственному террору. Нюрнбергский процесс помог понять это миллионам немцев. Это понимание передалось и новым поколениям, пришедшим после войны. Данный феномен принято обозначать как чувство национальной вины перед жертвами фашизма. Мне кажется, что более точным было бы говорить о возрождении гражданской ответственности в национальном сознании.
К несчастью, ничего подобного в России не произошло. Общество продолжало искать виновников происшедшего со страной в ком угодно, но только не в самом себе. Немцы осудили нацизм, ужаснувшись тому, что они делали; мы осудили советский режим, ужаснувшись тому, что делали с нами. Наша жалкая пародия на Нюрнберг – процесс по т.н. “делу КПСС”, прошедший в 1992 году в Конституционном суде, – ничего не изменил в плане общественного сознания и закономерно принес ничтожные результаты в плане юридическом.
Неоправданные ожидания политиков-демократов вызывают в памяти известный рассказ про новогвинейских аборигенов, которым в голодное время привозили на самолете продукты и подарки. Когда самолет перестал прилетать, обескураженные аборигены построили свой – из дерева – и уселись дожидаться, когда в брюхе деревянного макета появятся товары.
Демократическая модернизация во многом ограничилась формулированием – пускай даже законодательно закрепленным формулированием – целей и задач. Макет был построен. Демократии не обнаружилось.
Очевидно, что кризис старого режима был намного глубже, чем казалось, и его преодоление и последующая модернизация не могли быть осуществлены путем поверхностной демократизации свода законов и верхушечных механизмов государственной власти. Но даже на этом поверхностном пути, даже в декларациях сделано было немало ошибок. Одна из важнейших – то, что приоритетной, первоочередной была признана экономическая реформа, а не политическая и правовая. А ведь ясно, что для столь идеологизированной страны как Россия, тезис о примате экономики выглядит куда более сомнительно, чем для большинства других. Благодаря такому перекосу приоритетов, благодаря тому, что и сама экономическая реформа проводилась непоследовательно, порождая новые очаги социальной напряженности, собственно политический кризис только усилился.
Еще один существенный, хотя, может быть, и неизбежный просчет был допущен в области политической и, если хотите, нравственной реформы. Коммунистический режим, погубивший миллионы жизней, преступный по своей сути и по своим деяниям, остался официально неосужденным. Да, были реабилитированы – не враз и не все – жертвы политических репрессий, была распущена коммунистическая партия, но очищения не произошло. Почти невозможно представить себе повторение в России Нюрнбергского процесса, очень трудно спроецировать на Россию даже современную чешскую или восточногерманскую ситуацию с осторожными попытками люстрации. Однако для меня очевидно, что без разрешения вопроса об ответственности КПСС браться за демократическую модернизацию страны в обозримом будущем было бы бесполезно, даже если б на этом пути не было иных препятствий.
Крушение тоталитарного режима в СССР породило множество эйфорических иллюзий. Например, нам, старым правозащитникам, да и более молодым политикам-демократам, казалось, что главным источником массовых и грубых нарушений прав человека в нашей стране является коммунистическая партия, ее тотальный идеологический гнет и мощный аппарат насилия. И вот не стало этого гнета, оказался бессильным этот аппарат. Стали ли соблюдаться права человека? Нет, отчасти изменился характер нарушений, но сами они остались столь же массовыми и столь же грубыми. Только их основной источник теперь другой – властные исполнительные структуры среднего и низшего звена, чиновничьи и силовые (особенно “правоохранительные”) корпорации, где сосредоточился все тот же “новый класс”, слегка и временно потесненный в высших эшелонах власти.
Есть несколько факторов, благодаря которым эти корпорации к сегодняшнему дню стали основным источником нарушений прав человека в России.
Это, во-первых, бездействие закона и беспомощность центральной власти, которая еще некоторое время назад декларировала новые демократические ценности, но не делала ничего, чтобы эти декларации воплотить в жизнь. Причины такой беспомощности я не буду здесь анализировать.
Во-вторых, это инерция произвола, которая существует как за счет дурных привычек исполнителей, так и за счет устаревших инструкций, не обновлявшихся с брежневских, а то и со сталинских времен (впрочем, новое местное и ведомственное нормотворчество и вовсе ни с чем не сообразно).
И, в-третьих, это наличие постоянной питательной среды для нарушений. Такой средой является массовое сознание. В нем, с одной стороны, сохраняются все стереотипы рабской психологии, с ее пассивностью, патернализмом, иждивенчеством и т.п. (О правовом, гражданском сознании можно говорить лишь применительно к 5–10% населения.) С другой стороны, под влиянием экономической и социальной нестабильности в массе населения родился мощный ксенофобический комплекс, заставляющий чудовищно преувеличивать реальные опасности и выдумывать несуществующих врагов. Инородцы всех сортов, криминальные элементы, бизнесмены, западные спецслужбы, демократы, жидо-масоны и чуть ли не инопланетяне объединяются в нерасчлененное, всеохватное и потому страшное понятие “мафии”, захватившей власть и пронизавшей все жизненно важные социальные структуры. Жажда “порядка” и безопасности оправдывает самые дикие меры против реальных и воображаемых врагов, чем и пользуются исполнительные и особенно “правоохранительные” органы, сами в значительной степени зараженные нерациональной ксенофобией, для осуществления своего произвола.
Ксенофобия постепенно трансформирует и высокую государственную политику. Законодательный корпус, правительство, президентские структуры и даже судебная власть все больше подстраиваются к общему настроению, осознанно или бессознательно руководствуются страхами избирателей, а иногда специально подогревают эти страхи. Слово безопасность стало самым популярным в современном политическом и административном лексиконе России.
Постепенно кристаллизуются политические и общественные группировки, эксплуатирующие массовую ксенофобию в своих целях. Их влияние в политической жизни страны растет с каждым днем. Из них наиболее опасны, как мне кажется, не откровенно фашистские, националистические, а те, которые апеллируют к державной ностальгии обывателя. Их шансы пробиться к власти, вернее, сблизиться с ней – достаточно велики.
Самая серьезная опасность для России исходит не от маргинальных или даже сильных, но оттесненных в настоящий момент от власти политических группировок. Она коренится в традициях российской государственности как таковой – традициях “державности” – азиатского обожествления государства как самодовлеющей силы, стоящей вне общества и над ним. Эта тенденция генетически заложена в бюрократических структурах российского государства. Это связано не с силой, а со слабостью этих структур: не будучи способны эффективно работать в условиях демократического общественного контроля, они вынуждены подменять конституционные цели государства мифической “заботой о величии державы”. К чему приводит эта тенденция, видно из опыта постсоветских республик Средней Азии, где сложились авторитарные восточные деспотии. Население здесь послушно голосует за тех, кто обещает ему порядок и безопасность, и уже не задумывается над тем, что это – жестокий порядок и опасная безопасность.
Таким образом, попытка построить демократическое и правовое государство упирается в непреодоленное наследие российской истории – отсутствие гражданского самосознания, пассивность, тягу к патернализму и другие стереотипы рабской психологии, сохраняющиеся в общественном сознании. И эйфорическая вера во внешние формы демократии на наших глазах сменяется глубоким разочарованием в них.
Именно поэтому в политической жизни страны в течение последних лет воскресают и набирают силу демоны прошлого. Это коммунизм, причем в его худшей, неосталинистской, разновидности, шовинистической и империалистской. Это нацизм откровенно гитлеровского образца, со всей его атрибутикой, включающий расизм, ксенофобию, агрессивность; русские нацисты даже не в состоянии были придумать собственную символику и заимствуют ее у германских национал-социалистов.
* * *Итак, в сущности, речь идет об откровенной тенденции к реставрации старой тоталитарной державы – без старой, отжившей свое, коммунистической идеологии.
Эта тенденция явственно обозначилась еще с начала 1994 г., когда раз за разом исполнительная власть в центре и в регионах демонстрировала пренебрежение к законам, к парламенту, к общественному мнению.
Итогом стала война в Чечне, война поистине гражданская, война даже не власти как таковой, а властных и силовых корпораций против народа. Чеченский кризис явился одновременно и индикатором тоталитарной опасности, и катализатором, ускорившим тоталитарные тенденции. Чечня превратила отдаленные опасения – в реальность.
С началом чеченской войны резко усилилось влияние и возможности силовых ведомств, чьи полномочия и до начала боевых действий выходили далеко за пределы Конституции. Возникла реальная опасность превращения России в полицейское государство.
Чеченская война резко усилила милитаризацию страны. Свернута армейская реформа, генералы стали оказывать заметное влияние на внутреннюю и внешнюю политику, увеличен срок службы солдат, отменяются отсрочки от призыва для студентов, свертываются конверсионные процессы. А милитаризация – наиболее благоприятное, быть может, даже необходимое условие для восстановления тоталитаризма в России.
Чеченская война усилила автаркию власти. Механизмы принятия решений опять стали непрозрачными, а сами решения – непредсказуемыми. Обратная связь от общества к власти стремительно разрушается. Крепнет наступление на свободу слова, всемерно ограничивается доступ граждан к информации. А неведение и безмолвие – те условия, в которых только и может существовать тоталитарный режим.
Я уж не говорю о психологической атмосфере в стране: воинствующий национализм, ксенофобия всех видов нашли в чеченском кризисе самую питательную почву.
* * *Что же делать в сложившейся ситуации? Для нас выбора нет: всеми силами бороться с тоталитарным реваншем. При этом бороться придется не только с произволом власти, но и за сознание людей. Воспитывать граждан из испуганных рабов, – может быть, самая насущная сегодня задача. Как это трудно, и как мало для этого сил – не стоит говорить. И все же не следует недооценивать возможности отдельных людей – и собственные в том числе.
Когда в декабре прошлого года наша группа отправлялась в Грозный, мы не были уверены, что сможем разрушить заговор лжи, созданный властью вокруг чеченской трагедии. Но мы оказались не одни: нашими мощными союзниками стали независимые средства массовой информации. Чеченская война не осталась частным делом тех, кто ее затевал.
Когда мы, почти в том же составе, вылетели в июне в Буденновск, мы почти ни на что, кроме спасения некоторого количества заложников в обмен на себя самих, не надеялись. Но неожиданно наше посредничество увенчалось успехом, о котором мы не смели и мечтать, и значение которого оказалось много шире, чем даже разрешение буденновского кризиса. Сегодня в Чечне все еще нет мира; но не происходит и широкомасштабных боевых действий. Это произошло благодаря тому, что и в нынешнем российском правительстве нашлись люди, способные услышать призыв к здравому смыслу.
Все это показывает, что отчаиваться – нельзя. Вопрос: “Что я могу сделать?” – неконструктивен для тех, кто борется за права и достоинство человека. Следует спрашивать себя единственно об одном: “Что я должен сделать – здесь и сейчас?”.
* * *Я не могу не завершить свое выступление тем же, с чего и начал – словами благодарности.
Спасибо всем тем, кто сделал нашу встречу возможной: учредителям и устроителям премии, отцам города, жителям Нюрнберга. Их работа, я уверен, принесет плоды.
Мою благодарность и глубокое уважение я прошу принять господина Германа Кестена,4 писателя, мыслителя, гражданина мира. Его долгая жизнь была посвящена свободе. Это – подвиг.
И, наконец, спасибо художнику Дани Каравану. Его творение глубоко символично. 5 Город, в котором есть Улица Прав человека, связан со всеми городами мира. Ибо это не просто улица – это дорога, ведущая к высокой цели. Пускай она нелегка, длинна и опасна, но она связывает всех нас, потому что это путь свободы и надежды.
Выступление на заседании Европейского парламента. Июнь 1996 г. 6
Пять лет назад, в августе 1991 года, казалось, что путь, на который становится Россия, приведет ее к построению нового общественного устройства, основанного на демократических и либеральных ценностях. Само собой разумелось, что этот путь вернет нашу страну в мировое сообщество и, прежде всего, в Европу.
Я и сегодня уверен, что конечный результат будет именно таким. Россия является частью Европы не только в географическом, но и в культурно-цивилизационном смысле. И лишь трагические обстоятельства русской истории отделили ее от Европы политически. Я хотел бы подчеркнуть, что это разделение – трагедия не только для России, но и для всей европейской цивилизации. События, произошедшие за последние шесть-семь лет, устранили многие предпосылки разделения.
Но возвращение к европейским ценностям оказалось гораздо более сложным, долгим и драматическим процессом, чем это представлялось большинству из нас. Выяснилось, что путь в Европу – вовсе не скоростная магистраль, а трудная, опасная и, главное, извилистая дорога. Настолько извилистая, что иногда кажется, что мы движемся в направлении, совершенно противоположном избранному, и находимся дальше от цели, чем в начале пути.
Вероятно, мне не стоит подробно останавливаться на всех аспектах ситуации в России. Отмечу лишь два обстоятельства, которые показывают, насколько далеки мы еще от норм европейской общественной и политической жизни.
Первое – это кровавая война, которая уже больше полутора лет продолжается на Северном Кавказе и которая унесла уже, по самым скромным подсчетам, не менее 50 тысяч жизней российских граждан – в подавляющем большинстве мирных жителей. Очень хотел бы сказать: “продолжалась”; но, честно говоря, у меня нет никакой уверенности в том, что нынешнее относительное затишье 7 перейдет в реальный политический процесс мирного урегулирования, а не обернется новым витком насилия.
Парадоксы этой войны заключаются в том, что благодаря средствам массовой информации, а также самоотверженному труду правозащитных и других гуманитарных организаций, наши сограждане более или менее знают и подробности этой войны, и обстоятельства ее ведения. Большинство из них с ужасом и отвращением относится к действиям федеральной власти в Чечне. Официальная ложь, распространяемая высшими должностными лицами Российской Федерации, не только не способна убедить общественное мнение, но даже отвращает от поддержки правительственной политики в регионе многих из тех, кто первоначально склонен был поддержать если не методы, то объявленные цели этой политики. Почти все партии и фракции, представленные в Государственной Думе, руководители многих регионов, десятки общественных организаций, подавляющее большинство органов печати, радио и телевидения, крупнейшие деятели культуры – все осудили чеченскую авантюру правительства.
Уверяю вас, прекратить эту бойню и перейти к мирному урегулированию конфликта было не так уж трудно (другое дело, что сам процесс политического урегулирования чрезвычайно сложен – но каждый месяц кровопролития не упрощает, а неимоверно усложняет этот процесс).
Однако правительство упорно продолжало в течение полутора лет вести крайне непопулярную в обществе войну. И лишь непосредственно перед президентскими выборами широкомасштабные боевые действия были приостановлены.
Почему российская власть действовала именно таким образом – отдельный вопрос. Для темы моего выступления важно то, что она действовала так, как будто она является единственной силой в стране, как будто ни оппозиционных политических сил, ни независимых масс-медиа, ни общественного мнения нет и в помине.
Второй пример, который наглядно иллюстрирует положение в России, – это ход предвыборной кампании 1996 года. Начало этой кампании было отмечено неслыханным падением популярности действующего Президента и довольно серьезными возможностями для демократической оппозиции. У российской демократии, впервые после номенклатурного “ползучего реванша” 1993–1995 гг., имелся реальный шанс стать во главе всего реформаторского лагеря и нанести решающее поражение национал-коммунистической реакции. Демократы могли по меньшей мере значительно усилить свое влияние на политическую жизнь в стране.
Однако все эти возможности были бездарно и позорно упущены.
Только ли дело в раздробленности демократического движения, в личных амбициях лидеров, в вялости предвыборной агитации демократов, в талантливой и энергичной кампании Ельцина? Нет, и в этом случае, как и в деле противостояния чеченской войне, причины поражения демократии гораздо глубже и шире.
Дело в том, что в России, в отличие от других европейских стран, практически никогда не было того, что на Западе именуется civil society – гражданское общество. Общественная – во всяком случае, политическая – жизнь сводилась к отношениям между государственной властью, ощущавшей себя единственным субъектом политики, и народом, рассматривавшимся лишь как объект политической активности. За исключением нескольких предреволюционных десятилетий Россия не знала ни местного самоуправления, ни гарантированного права собственности (т.е., по существу, права независимой хозяйственной активности населения), ни независимых общественных объединений, ни профсоюзного движения, ни свободной прессы. Все эти институции появились в нашей стране только несколько лет назад. Удивительно ли, что все политические силы в ней, независимо от собственных благих или дурных намерений, в упор не видят общества, а общество, в свою очередь, рассматривает политику лишь как арену чьей-то борьбы за власть?
До недавнего времени этот взгляд на Россию разделяли и многие западные политики и интеллектуалы, считавшие что все, достойное внимания в этой огромной стране, происходит на нескольких десятках гектаров, огороженных стенами Кремля. Даже, помнится, термин такой бытовал для обозначения специалиста по русским проблемам: “кремлинолог”. Для сравнения представьте себе, что специалиста по Англии назовут “вестминстероведом”.
Но ведь главное сейчас происходит не в кабинетах Кремля и не в офисах политических лидеров. Главное происходит в сознании людей. Да, массовое сознание в России еще далеко не готово принять демократические ориентиры в качестве собственного выбора. Большинство наших граждан все еще воспринимает себя лишь как объект всеобъемлющих отеческих забот правительства, и основной вопрос для них состоит в том, хорошо или плохо правительство выполняет свои родительские обязанности. Именно этим обстоятельством объясняется и стабильно высокое число голосов, регулярно получаемое национал-коммунистическим блоком, и объединение реформистов вокруг по меньшей мере сомнительных фигур – Ельцина и Лебедя. И лишь сравнительно небольшой процент избирателей отдает предпочтение свободе и праву как высшей общественной ценности. Но именно эта часть населения представляет европейское будущее России.
Отсюда вытекают, на мой взгляд, и приоритеты для объединенной Европы – если Европа в самом деле хочет помочь России интегрироваться в современность. Пора, во-первых, понять, что в долгосрочном плане национальные или даже наднациональные интересы стран Европейского Сообщества в России совпадают с правильно понятыми национальными интересами самой России. Во-вторых, национальные интересы России далеко не всегда адекватно выражаются ее правительством, пусть даже избранным на свободных и демократических выборах. И, наконец, в-третьих, самым главным стратегическим направлением усилий Сообщества в России должно стать не столько строительство новых отношений с ее правительством (хотя это, разумеется, важная и необходимая задача), сколько всемерное поощрение становления институтов гражданского общества в этой стране. Европейская помощь России, залог общего будущего и России, и Европы, должна быть обращена в первую очередь на становление общественных организаций, местного самоуправления, на обеспечение свободы масс-медиа, на профсоюзное движение, на развитие частного предпринимательства, на альтернативные формы просвещения и т.п.
Я знаю, что такая помощь, и консультативная, и финансовая, в последние годы оказывается. Я вижу и первые результаты – ростки гражданского общества в моей стране. Эти результаты могут показаться слишком скромными, если забыть, что русской свободе всего семь лет от роду и что ей противостоят могущественнейшие силы исторической инерции, связанные с многовековой политической традицией. Вспомнив это, впору удивиться тому, какие благодарные и быстрые всходы дал посев свободы на русском поле.
Я вовсе не хочу сказать, что европейские организации находятся в стороне от этой, самой важной сегодня для России, помощи. Так, чрезвычайно полезную роль играет такая программа Комиссии Европейских Сообществ, как программа TASIS. Но мне представляется, что такая важная структура, как Европейский Парламент, должен создать собственный координирующий и наблюдательный орган – Комитет или Комиссию, – специально ориентированный на содействие становлению гражданского общества в России. В поле зрения этого Комитета находились бы вопросы, связанные с финансовой, консультативной, информационной поддержкой этого процесса. Хочу еще раз подчеркнуть: речь идет о поддержке именно общественных инициатив и о развитии демократической активности граждан, а не о помощи каким-то, пусть даже весьма полезным, правительственным начинаниям.
Я хотел бы, чтобы мое предложение было рассмотрено в порядке, установленном регламентом Европейского Парламента.
Благодарю за внимание.
Вдруг, внезапно, обвалом, страницы российских газет, экраны телевизоров, речи думских политиков и выступления высших государственных чиновников заполнило одно-единственное слово: НАТО.
– НАТО приближается.
– НАТО угрожает интересам национальной безопасности России (это, между прочим, из ежегодного послания Президента парламенту).
– НАТО пытается увековечить раздел Европы.
– НАТО отказывается считаться с нашими требованиями.
– Расширение НАТО на восток опрокинет систему европейской безопасности.
– Натовские стратеги идут на поводу у стран Центральной и Восточной Европы, где господствуют антирусские настроения (с чего бы это?).
– Нет, наоборот, это НАТО само создает из Чехии, Польши, Венгрии новый “санитарный кордон”, вопреки интересам и желаниям народов этих стран.
– Европа возвращается к “холодной войне”.
– Нет, Европа скатывается к “холодному миру”.
И так далее.
При этом на каждую сотню ораторов или публицистов едва ли найдется один, кто в состоянии хотя бы правильно расшифровать аббревиатуру и выговорить слова North Atlantic Treaty Organization. Я уже не говорю о том, чтобы грамотно изложить доктрину, структуру, принципы и механизмы функционирования этого международного союза. И, тем более, внятно объяснить, что конкретно – с военной, политической и экономической точки зрения – означает вхождение в него трех или более стран из числа бывших советских сателлитов. Это закономерно: человеку свойственно пугаться непонятных и загадочно звучащих слов гораздо больше, нежели простых и внятных его уху. Какая разница, чем именно Североатлантический альянс, укрепленный всею польско-чешско-венгерской военно-экономической мощью, угрожает России! И почему, собственно, расширение угрожает России, а не, например, Швеции? Важно другое: нас в НАТО не зовут (мы, впрочем, кажется, и не просимся), а наших бывших вассалов принимают. Это оскорбляет наше национальное достоинство, и все российские политики – от либерал-демократа Владимира Жириновского до просто демократа Владимира Лукина сплачиваются в едином патриотическом порыве негодования.
Самое занятное во всей этой истории то, что вопрос о расширении открыто дебатировался в натовских структурах вовсе не со вчерашнего дня. И еще в 1992 г. Ельцин, находясь с визитом в Варшаве, ответил на соответствующий вопрос журналиста примерно так: я не очень понимаю, за каким дьяволом Польше понадобилось НАТО, но если полякам очень хочется именно там тратить свои деньги, что ж – их воля и их право поступать так, как им хочется. И если западным державам, входящим в альянс, некуда девать деньги своих налогоплательщиков, кроме как на модернизацию польской армии по натовским стандартам, – это опять-таки дело правительств и народов этих стран.
Я не знаю, был ли этот ответ верхом государственной мудрости и образцом тонкой дипломатии; но в словах Президента присутствовал, по крайней мере, обычный житейский здравый смысл. Позднее Ельцина заставили дезавуировать свои варшавские высказывания, и в дальнейших комментариях российских политиков и дипломатов на данную тему постоянно звучало и недовольство, и раздражение. Но – истерия, подобная нынешней? Этого не было.
* * *Образ НАТО – коварного, могущественного врага нашей страны – порождение вовсе не массового российского сознания, которому сегодня, в общем, наплевать на внешнеполитические проблемы. Он изобретен и не на Олимпе нынешней российской власти.
В течение десятилетий эта концепция являлась официальной внешнеполитической доктриной старого советского режима. Рисуя с помощью всех средств государственной пропаганды образ НАТО-агрессора, НАТО-врага, НАТО-поджигателя войны, руководители Советского Союза защищали перед своим народом и (небезуспешно) перед мировым общественным мнением необходимость сохранения сверхмилитаризованной экономики, собственное военное присутствие в Европе, оправдывали существование Варшавского договора. Последний, кстати, в отличие от НАТО, однажды рискнул-таки провести военную операцию в самом центре континента – но почему-то не против агрессора с Запада, а против правительства и народа одной из стран-участниц самого Варшавского пакта. 9
С началом перестройки антинатовская направленность советской внешней политики стала заметно ослабевать и сразу после Августа 1991 года практически сошла на нет. Нынешняя ее реанимация связана, конечно с общей тенденцией к реставрации старого режима, усиливающейся в течение последних трех лет и весьма заметной сегодня. Но не только с ней.
В 1991–1993 гг. антинатовские концепции сохранялись и развивались лишь в тех, немногочисленных и не пользующихся значительной общественной поддержкой (но влиятельных в парламенте и правительстве) кругах, которые эксплуатируют старый немецкий геополитический миф о вечном противостоянии России и Запада, “атлантических” и “континентальных” центров силы. К этому присовокупляется еще более старый этнополитический миф об особой миссии русского народа в мировой истории, о его якобы исконно коллективистских ценностях (высшая из которых, конечно же, – государство), о неприятии русской культурой западных либеральных ценностей, западного материализма и индивидуализма и т.п. Словом, речь идет о г-дах Жириновском, Зюганове и пр. – прилежных российских учениках профессора Хаусхофера и профессора Бжезинского. 10
Однако с недавних пор эти концепции, порождение идеологии ультранационализма и “геополитического” расизма, были подхвачены так называемой “партией власти”, и не только в охотнорядских, но и в кремлевских коридорах, и даже – в несколько причесанном и приглаженном виде – на Смоленской площади. По вопросу о продвижении НАТО на восток в рядах нашей политической элиты возник небывалый за последние шесть лет консенсус, к которому, увы, присоединились даже многие представители демократической оппозиции.
В чем же дело? Почему геополитический бред Жириновского и Митрофанова находит поддержку в душах вполне умственно здоровых людей? Поняв это, мы поймем и то, почему борьба против перспективы расширения НАТО стала едва ли не главным внешнеполитическим приоритетом официальной российской политики.
* * *Некоторые наблюдатели объясняют этот феномен следующим образом. Декабрьские выборы 1993 года в парламент принесли неожиданный (хотя, замечу, вовсе не катастрофический) успех партии Жириновского. Два года спустя еще более серьезного успеха на парламентских выборах добилась партия Зюганова. В прошлом году, ценой чрезвычайных усилий и приемов, часто находящихся “на грани фола” (а иногда – и за этой гранью) удалось предотвратить победу Зюганова на президентских выборах. Вот поэтому Ельцин, будучи трезвым политиком, пытается перехватить некоторые лозунги национал-патриотической оппозиции (коммунисты-зюгановцы сегодня – патриоты покруче жириновцев) и тем самым размыть социальную базу этой оппозиции.
В этом утверждении – часть истины, но не вся истина. Ельцин не может не понимать, что голосования 1993 и 1995 гг. в первую очередь – протестные. И чтобы размыть социальную базу зюгановского электората, необходимо не с НАТО бороться, а с кризисом неплатежей, задержками выплат зарплат и пенсий, экономическим спадом, ростом преступности. А для этого – энергично продвигать экономическую, правовую и военную реформы, перестраивать государственный аппарат, создавать демократические институции, стимулировать инвестиции в промышленность (в том числе, и иностранные инвестиции), укреплять международное сотрудничество.
Что же до “идеологической борьбы”, то даже Ельцин, я думаю, отдает себе отчет в том, что для немногочисленных идейных сторонников национал-патриотической идеологии его превращение из демократа в националиста может стать убедительным в одном-единственном случае: если националистические лозунги будут звучать в его устах более радикально, чем в устах его конкурентов. Такова природа национального экстремизма. Но в нынешней России это уже невозможно, ибо даже если сам Адольф Гитлер сегодня воскрес бы из мертвых и попытался начать свою проповедь на митингах российских националистов, его бы освистали и согнали с трибуны как слишком умеренного и либерального оратора.
И потом, если антинатовский пафос российского Президента действительно связан с укреплением политических позиций национал-патриотов, почему этот пафос зазвучал в его речах с такой силой не в конце 1993 или 1995 г., после того, как националисты и коммунисты одержали свои самые убедительные победы, а только осенью 1996 г., уже после того, как Ельцин выиграл президентские выборы?
Что же случилось прошлой осенью?
* * *Прошлой осенью Россия осознала, что окончательно проиграла чеченскую войну. В этой связи вся страна действительно объединилась – в ощущении национального позора, охватившем всех без исключения. Правда, для одних национальным позором была сама война, а другие позорным считали проигрыш, военный и политический. Трудно сказать, каково численное соотношение между теми и другими (а ведь есть еще и довольно значительное количество людей, которые входят в обе категории одновременно). Но в любом случае, в сознании множества граждан возникли и укрепились два сильных чувства: унижения и беспомощности. Вполне естественно, что оба чувства обратились на правительство, которое развязало эту преступную и бездарную войну, преступно и бездарно ее вело и в конце концов проиграло.
Какой может оказаться реакция российского общества – уже не того безгласного стада, каким оно было при Советской власти? И какие превентивные меры против вероятной общественной реакции должна принять российская политическая элита – тоже уже не та однородная, жестко иерархическая и практически независимая от народного волеизъявления структура, которой была прежняя, советская, элита?
Трижды в истории России проигранные войны влекли за собой либеральные политические реформы внутри страны. Крымская война привела к падению крепостного режима, реформе судопроизводства, армии, местного самоуправления, ослаблению цензурных ограничений; японская война – к значительному ограничению самодержавия, укреплению гражданских свобод и внедрению начатков демократического правления; афганская война – к горбачевской перестройке.
Каждая такая реформа приближала страну к магистральной дороге общественного прогресса, по которой двигалось большинство развитых стран Запада. И каждый раз она наносила удар по существовавшей в России с незапамятных времен системе всесильной государственной власти, опирающейся на мощный и многочисленный бюрократический аппарат. И каждый раз Система – с большим или меньшим успехом – пыталась затормозить или даже повернуть вспять политическую модернизацию, угрожавшую самим основам ее существования.
* * *Византийско-татарская система отношений между властью и обществом, породившая представления об “особом пути” России в мировой истории и об “особом месте” ее в мировой цивилизации, могла существовать только при одном условии – автаркии, самоизоляции страны от внешнего мира. И даже не просто самоизоляции, а враждебном противостоянии внешнему миру. Изоляция и противостояние требовали соответствующего идеологического обеспечения. Идеология “осажденной крепости” и культ державных ценностей, выдаваемые русскими национал-патриотами, вкупе с профессором Бжезинским, за национальную особенность русского менталитета, являются, таким образом, действительно жизненно важными – но не для русского национального сознания, а для выживания старого советского чиновничества. Этот класс, хотя и многочисленный и весьма влиятельный (и еще усиливший свое влияние за счет сращивания с частью новой русской финансовой олигархии, и даже с частью криминального мира), не является все же носителем русского национального сознания.
Национал-патриотизм, культ державности, антизападная и антилиберальная риторика – вовсе не изобретение ельцинской эпохи. Если даже оставить в стороне дореволюционный период, то ведь именно в этом направлении непрерывно трансформировался ленинский большевизм, начиная с момента захвата большевиками государственной власти. В последние годы Сталина была сделана попытка построить на этих основаниях официальную государственную идеологию. Но и после смерти диктатора эта система взглядов оставалась латентной идеологией всего государственного аппарата, от последнего райкомовца до Генерального секретаря. Горбачевская перестройка, а затем Августовская революция 1991 г. покончила с марксистской обрядностью и марксистской фразеологией как частью официальной государственной догмы; но они не сумели покончить ни с отчуждением государства от общества, ни со всевластием государственного аппарата. В результате “тайное” стало явным: державность как система мышления власти, едва задрапированная демократической риторикой, стала быстро претендовать на статус официальной основы правительственной политики.
Первые же серьезные испытания, особенно чеченский кризис, показали полную практическую несостоятельность системы управления, основанной на державности. В условиях открытого общества, рыночной экономики, политической свободы, партнерства с Западом она и не могла быть эффективной. Стало быть?.. Стало быть, одно из двух: либо меняться самим – но это означает новую, и на этот раз решительную и последовательную реформу во всех сферах управления и конец всевластия старого бюрократического аппарата (он же, по М.Джиласу, “новый класс”). Либо выдираться из окружающей реальности, и, в частности – по возможности восстанавливать “железный занавес”, возвращаться к автаркии и закрытости.
* * *Первый путь требует от политических лидеров трезвости, компетентности и чувства реальности, т.е., свойств, которые крайне редко встречаются среди политиков не только в России, но и во всем мире. Простой обыватель (если ему не успели заморочить голову политики и идеологи) обладает, как правило, куда большой трезвостью и реализмом, чем “реальный политик”. Оно и понятно и даже закономерно: стандарт мышления политико-идеологического истэблишмента необходимо включает в себя склонность к мифопоэтическому видению мира. Ибо моделирование окружающей реальности – хлеб политика и идеолога, а заботы обывателя касаются, в основном, насущного хлеба. Поэтому идеологи строят мифы, большинство политиков их озвучивают, а обыватель, в лучшем случае, их пассивно потребляет.
Так что попытки переадресовать внешнему врагу народное недовольство чеченским позором и общим ходом дел в стране – вовсе не результат хитроумного пропагандистского плана, разработанного кем-то в Кремле. Все гораздо проще. И в Кремле, и в Доме правительства, и в здании МИД на Смоленской площади, не говоря уже о Думе, сидят такие же люди, как и за пределами этих государственных учреждений, но существенно более предрасположенные к тому, чтобы морочить головы себе и другим.
В истории человечества встречались политические лидеры, которым удавалось освободиться из плена мифотворчества, трезво и просто посмотреть на мир и донести свое здравое видение до народа. Таких политиков называют впоследствии великими историческими деятелями и считают гениями, а на самом деле их гениальность состоит лишь в трезвом и спокойном взгляде на мир. Увы, такие истинно народные лидеры в мировой истории встречаются крайне редко. Таковы были, например, Генрих IV Французский, Джордж Вашингтон или Авраам Линкольн.
В российской верхушке Генриха IV пока не нашлось.
* * *Но как, после всех слов о демократии, партнерстве, открытости, обосновать возвращение к авторитаризму, изоляционизму, милитаризации?
И вот тут вспомнили про НАТО, благо процесс принятия решения о его расширении подошел к своему кульминационному пункту. Фанатическая и фантастическая теория “атлантизма”, придуманная немецкими профессорами для Гитлера и американскими профессорами неизвестно для чего, адаптированная отечественными националистами (маргинальное крыло представительства российской бюрократии в политике), оказалась востребована “партией власти” (системное ядро представительства той же бюрократии) и самой властью. И пусть от этой теории слегка отдает шизофренией. Шизофрения – проверенный и надежный способ бегства от реальности.
Каковы перспективы разрешения кризиса? Я имею в виду, разумеется, не реальные проблемы в международных отношениях, вызванные неумелыми действиями и ненужной спешкой западных дипломатов и политиков вкупе с негибкостью дипломатов и политиков российских. Это, на мой взгляд, событие не первого ряда. Я имею в виду связанный с этим кризис российского политического сознания, провоцируемый и обостряемый влиятельными и мощными силами в самой России.
Опаснее всего, когда какой-то политической группировке удается внедрить идею в массы, сделать ее, как говаривали большевики, самостоятельной движущей силой. Обычно после этого контроль за ситуацией утрачивается даже авторами идеи. В истории с НАТО этого пока не произошло; массы, которым и без того нелегко живется, достаточно, по-моему, равнодушны к антинатовской истерии. Однако капля камень точит, и антизападная пропаганда, ложащаяся к тому же на советские психологические стереотипы, внедренные еще при Сталине и Брежневе в сознание старшего поколения, могут дать неожиданный и сильный эффект отдачи, не планируемый, вероятно, и самими пропагандистами антинатовского “национального консенсуса”.
Возможно, все же, разум и осторожность возобладает, и правительство, вкупе с “государственно мыслящей” демократической оппозицией, перестанет помогать оппозиции комунно-патриотической рубить сук, на котором они все сидят. Но маховик раскрутившейся пропагандистской машины остановить уже не так-то легко.
* * *Сказанное, разумеется, не означает, что автор данной статьи безусловно приветствует расширение НАТО за счет вступления в него центральноевропейских стран. Хотя само по себе это событие представляется мне малозначительным с точки зрения реальных интересов России.
Понятно, что Польша, Чехия, Венгрия, другие страны бывшего соцлагеря, а также независимые государства, возникшие на месте бывших союзных республик, испытывают панический страх перед Медведем. Они еще долго будут его испытывать. И вполне разумно, и даже гуманно, что Североатлантический альянс пытается их успокоить. Но разве вхождение в альянс – единственный способ гарантировать безопасность этих стран?
Варшавский пакт и военно-политический раскол Европы – реальность вчерашнего дня. Североатлантический блок – реальность дня сегодняшнего, и с этим следует считаться. А вот расширение этого блока – дело завтрашнего дня, и характер его влияния на международные дела зависит от действий западных политиков.
Понятно, что любое суверенное государство имеет право проситься в любой межгосударственный альянс, а любой межгосударственный альянс имеет право удовлетворить или отвергнуть его просьбу, не оглядываясь при этом на мнение третьих стран. Но, в данном случае – зачем такая спешка? Ссылки на нестабильность в России, на возможное возрождение русского империализма не убеждают. Я согласен с тем, что в своей внешней политике нынешнее российское правительство все чаще прибегает к недолжным угрозам по адресу соседних народов. Но каждому непредвзятому человеку ясно: эти угрозы не от силы, а от бессилия. И потом, в случае нестабильности в России угроза возникнет раньше всего не для Польши, Чехии и Венгрии, а для Украины, Закавказья, стран Балтии. Но их-то как раз и не торопятся принимать!
Ключевой принцип современных международных отношений (декларированный, но, к сожалению, далеко не всегда соблюдаемый) – это равенство прав и интересов всех стран. И если выборочно укреплять безопасность одних народов, оставляя за бортом другие, возникает опасный градиент силовых потенциалов.
По тем или иным причинам США и другие страны НАТО считают необходимым сохранение альянса (пусть в модифицированном виде) даже в новых условиях, но при этом исключают в обозримом будущем полноправное членство в нем России и большинства других стран Восточной и Центральной Европы. Это их право – так считать. Но тогда зачем делать исключения, делить регион на “чистых” и “нечистых”? И уж, во всяком случае, выстраивая новую систему международной безопасности в Центральной и Восточной Европе, следует найти и для России достойное место в этой системе.
И потом, обманывать все-таки дурно, даже в международной политике. Обещали Горбачеву в 1989–1991 гг., что никакого расширения не будет? Обещали. Горбачев поверил? Поверил. А теперь говорят, что эти обещания “не имели юридической силы”. Нехорошо. Некрасиво.
* * *Увы, политики во всем мире, видимо, одинаковы. Совершенно очевидно, что в истории с НАТО коса нашла на камень. В Вашингтоне, похоже, верят в “геополитику” не меньше, чем Зюганов с Жириновским – сказывается традиционный политический инфантилизм американцев. Натовские деятели озабочены, как бы кто не подумал, что Москва может диктовать им условия.
А российский парламент пытается принять грозное постановление о невступлении России в Североатлантический альянс ни при какой погоде. Хотя нас туда никто, собственно, в ближайшем будущем и не зовет.
Театр абсурда.
Выступление на международной конференции, посвященной
55-летию
начала Холокоста
(тотального уничтожения евреев
германскими нацистами). Москва, май 1997
г.
Все мы отчетливо понимаем, что Холокост – это не только величайшая гуманитарная трагедия в новой истории человечества. Это еще и точка отсчета для новейшей истории человечества, абсолютная система координат всей нашей современной жизни: политики, философии, права, даже искусства.
Говоря “Холокост”, я имею в виду не только массовое уничтожение евреев и цыган германскими нацистами. В широком смысле слова Холокост включает в себя и уничтожение крестьянства в Советской России, и сталинский террор, и Гернику, и Дрезден, и Хиросиму. Но в середине нашего столетия именно Освенцим и Дахау волею обстоятельств стали наиболее известными символами того тупика, в котором обнаружила себя человеческая цивилизация на исходе Второй мировой войны.
Вспомните: совсем недавно, в XVIII–XIX веках, большинство тогдашних властителей дум предсказывало, что по мере продвижения человечества по пути, начертанному просветителями, его ждет необычайный расцвет. Ожидалось, что в ближайшем будущем европейская демократия одержит победу во всем цивилизованном мире и воплотит в жизнь идеалы свободы, равенства, братства, что успехи научно-технического и гуманитарного прогресса, обеспечат всеобщее благосостояние и социальную справедливость.
Эти надежды получили жестокий удар в результате европейской катастрофы 1914–1918 гг. (при том, что об истинной сущности т.н. “социальной революции” в России тогда еще мало кто догадывался за ее пределами) и окончательно развеялись вместе с дымом и пеплом нацистских крематориев.
Стало очевидным, что дорога свободы – это не раз и навсегда сделанный человечеством выбор, что нация, казалось бы, уже идущая по этой дороге, в любой момент может сорваться в пропасть насилия и варварства. Что высокая культура, гуманистические традиции, уровень народного образования не могут надежно застраховать общественное сознание ни от ксенофобии, ни от антиинтеллектуализма, ни от антилиберализма. И что в серьезной ревизии общественных институтов, уточнении определений и принципов нуждаются сами основы демократического устройства общества. Нюрнбергский процесс, как бы не относились к нему строгие ревнители буквы права, был неизбежен, потому что этого требовало нравственное чувство миллионов людей. Но он должен был стать не просто судом победителей над побежденными, а реальной моральной основой послевоенного мира. А это могло произойти только в том случае, если бы победители решились столь же строго и критично подвергнуть суду самих себя.
Справилось ли человечество с этой задачей? Отчасти – да. Фашистский эксперимент, как бы парадоксально и даже, быть может, кощунственно это ни звучало, укрепил и обновил либеральную демократию. У этой идеи – по крайней мере, на Западе – открылось второе дыхание. Человечество наглядно убедилось, что представляет собой в наше время альтернатива либерализму. Свобода и права человека в их традиционном понимании получили дополнительную моральную санкцию. Когда перед людьми возникла реальная угроза утратить свободу, последняя перестала нуждаться в утилитарном оправдании и стала восприниматься как самоценное “добро”, противостоящее очевидному злу, как базисная общественная ценность.
Был также начат – к несчастью, только начат – пересмотр тысячелетиями складывавшихся представлений о международном праве. Гитлер дал нам предметный урок: в современных условиях политический режим, грубо попирающий принципы общественной свободы в “своей” стране, рано или поздно неизбежно становится источником опасности для всего человечества. И, стало быть, права человека не могут более оставаться исключительно “внутренним делом” правительств; их защита – дело всего мирового сообщества. Это очень нелегкая задача: создать свод законов для человечества, зафиксировать в международном праве факт единства вида Homo Sapiens на основе принципов равенства и свободы каждого индивидуума – при сохранении понятий о государственном суверенитете, политической самостоятельности, национальном, культурном и религиозном своеобразии разных народов. Будь эта задача решена, каждый отдельный человек стал бы субъектом международного права и находился бы под его защитой наряду с народами, государствами и правительствами. Человечество стало бы воистину единым, и нам, быть может, не пришлось сегодня говорить о Холокосте как об актуальной политической проблеме. Увы, за полвека в этом направлении было сделано лишь несколько робких шажков.
И, наконец, самое главное. Именно после войны на Западе окончательно утвердилась точка зрения, согласно которой демократия – это не только и не столько власть большинства, сколько, в первую очередь – права меньшинств. И, в самую первую очередь, права наименьшего из меньшинств – человеческой личности. Укрепилось понимание того, что индивидуальные человеческие права – не только декларация идеалов; они должны перейти в область позитивного права и стать реальной основой человеческого общежития. Это понимание в принципе сняло старое противоречие между демократией и свободой личности и позволило надеяться, что демократические механизмы ни при каких условиях не будут использованы для уничтожения свободы.
Разумеется, я не хочу сказать, что западное либерально-демократическое общество решило все свои проблемы. Это далеко не так. В частности, и сегодня на Западе немало людей подвержено ксенофобии, ультранационализму, расизму. Мои западные друзья много говорят мне о вспышке ксенофобии в Европе, о том, что некоторые европейские страны под давлением усиливающегося национализма вводят у себя антииммиграционные законы, плохо согласующиеся с принципами свободы и прав человека. И все же мне кажется, что там это сейчас проблема не столько политическая, сколько экономическая и культурная, и что, в конечном итоге, она имеет перспективу стать в чистом виде медико-психиатрической. Новый Холокост в западном обществе сегодня, по-моему, так же невозможен, как невозможно массовое возрождение ритуального людоедства. И это – результат серьезной и глубокой общественной модернизации, вызванной не в последнюю очередь серьезным и глубоким осмыслением трагедии Холокоста 1940-х гг.
* * *Увы, у нас в России дела обстоят далеко не так благополучно. Мы на сорок лет опоздали с послевоенной модернизацией; да, говоря по чести, что, какой общественный строй можно было модернизировать в 1945 году? Сталинскую террористическую диктатуру?
Потребовались десятилетия, чтобы остатки этой диктатуры исчерпали все запасы своей живучести и, в конце концов, тихо и бесславно канули в историю. Страна вступила на путь демократического развития, унаследовав от старого режима не только разваленную экономику, но и почти полное отсутствие элементов гражданского общества – социального базиса демократии, и абсолютно полное отсутствие опыта общественной жизни. И когда демократическая общественность впервые столкнулась с наличием в обществе ксенофобии, расистских и националистических настроений, это вызвало шок и растерянность.
Внимание общественного мнения надолго приковалось к опасности фашизма, так сказать, “снизу”. И надо признаться, для этого были серьезные основания. Рост числа фашистских и фашизоидных организаций, возникновение военизированных отрядов, океан расистской прессы, распространяющейся совершенно открыто. Наконец, неожиданные для многих политические успехи Жириновского. Все это говорит о том, что российское общество не обладает серьезным иммунитетом к фашизму. В ход пошло словцо: “веймарская Россия”.
Мне, однако, аналогия с веймарской Германией кажется весьма и весьма приблизительной. В самом деле, что произошло в Германии в 1923–1933 гг.? В этой стране группка политических маргиналов, руководимых бредовыми идеями, сумела за несколько лет превратиться в мощную политическую партию, пользующуюся поддержкой и доверием по крайней мере относительного большинства немцев. Опираясь на эту поддержку, гитлеровцы добились победы на выборах и овладели государственной машиной.
Однако веймарская государственность базировалась на либеральных и правовых основах и не годилась для целей нацистов. Поэтому после прихода к власти им понадобилось в первую очередь сломать эту государственность, отбросить, как либеральный хлам, “буржуазные” права и свободы. Лишь после этого они получили возможность начать строительство собственного национально-социалистического государства – Третьего Райха. Лишь после этого могла пойти речь о концлагерях, нюрнбергских законах и прочих прелестях нацистского режима. И тогда программа Холокоста из бредовой метафоры национал-социалистической публицистики превратилась в политическую вероятность, а затем и в реальность.
Таким образом, история германского нацизма – это, прежде всего, история прихода к власти экстремистского националистического общественного движения и создания им “государства нового типа”.
Чего-то подобного опасались и мы. Мы, как зачарованные, следили за митингами и парадами баркашовских парней, с омерзением листали “Новый порядок”, “Лимонку”, “Штурмовик” и “Завтра”, прислушивались к истерикам Жириновского. И гораздо меньше внимания обращали на более серьезную, более укорененную в российской политической традиции опасность. Я имею в виду генетическую предрасположенность российских властей к великодержавности, национализму, ксенофобии.
Великодержавный национализм стал неофициальной латентной идеологией государственного аппарата не позднее второй половины 1940-х гг. Что касается идеологии официальной, т.н. марксизма-ленинизма, то он был оставлен в качестве формальной, парадной оболочки этого нового, точнее, весьма старого для российского чиновничества мировоззрения, и тихо умирал естественной смертью – от дряхлости, не вступая в серьезные противоречия с реальной сущностью имперской государственности. По моему глубокому убеждению, имперский державный национализм, демонстрируемый сегодня зюгановской КПРФ, не историческая случайность, а непреложная закономерность. Но это относится не только к сегодняшним коммунистам, но и к значительной части сегодняшних реформаторов. Август 1991 г. позволил номенклатуре отбросить обветшалую марксистскую фразеологию. Частично она была заменена демократической риторикой; часть же бывшей номенклатуры, отменно представленная во властных структурах и сегодня, с облегчением заговорила на наиболее естественном для нее языке: языке державного империализма, на языке антизападных и антилиберальных идей.
Чеченская война стала одновременно индикатором этих процессов и мощным их катализатором. Именно в условиях чеченского кризиса мэр столицы получил возможность открыто говорить об очищении города от лиц с неподходящим цветом волос или формой носа, а директор ФСБ – публично, с телеэкрана, объявлять целый народ бандитской нацией. Уничтоженный Грозный, сожженные Самашки, ужасы фильтрационных лагерей – это зарницы нового Холокоста. И это работа не Баркашова и не Жириновского. Это сделала власть, называющая себя демократической – возможно, даже искренне.
Опасность фашизации России останется до тех пор, пока коренным образом не будет реформирована существующая система власти, пока государство не прекратит ставить себя над обществом и вне его, пока не перестанет упорствовать в своем сопротивлении всякому эффективному общественному контролю. Иными словами, пока власть в России не перестанет считать себя самое высшей национальной ценностью, сакральным институтом, завещанным нам веками нашей истории. Пока государственные деятели будут наперебой обижаться за державу, и не начнут обижаться за жителей этой державы – за каждого в отдельности и за всех вместе – ксенофобия и расизм останутся, независимо от их воли, существенным фактором общественной жизни в нашей стране.
Увы, что-то не видно политических лидеров, твердо и решительно исключивших из своего лексикона националистическую, великодержавную риторику. Иные из сегодняшних демократов в частных разговорах откровенно признаются, что для них это лишь способ завоевать популярность. На мой взгляд, эти расчеты не только циничны – они глубоко ошибочны. Популярность таким путем они не завоюют, ибо единственный надежный способ завоевать популярность – это всегда говорить людям правду и не считать других глупее себя.
Я не думаю, что национализм и ксенофобия свойственны русскому народу в большей степени, чем другим европейцам. Результаты выборов показывают, что ультранационалисты даже в самом благоприятном случае получают у нас не больше голосов, чем Ле Пэн во Франции. Повторяю, опасность в другом: в националистических, державных устремлениях внутри властных структур.
На самом деле, употребление державной риторики – это не столько желание “не отрываться от народа”, сколько нежелание выпадать из консенсуса, складывающегося внутри новой правящей элиты. То есть, обыкновенная трусость.
Давайте смотреть на вещи прямо: всякое политиканство в том, что касается защиты свободы и прав человека, себя исчерпало. Только твердость и последовательность общества в борьбе против государственных, именно государственных, проявлений национализма и ксенофобии может удержать Россию от сползания к новой диктатуре фашистского или фашизоидного типа.
Что касается нового политико-идеологического обеспечения будущей диктатуры, то на этот товар довольно продавцов. И покупатели, похоже, находятся. А в какой обертке он будет продаваться – в виде “державного патриотизма”, “евразийства” или “национал-коммунизма”, “просвещенного авторитаризма” или “политического прагматизма” – не столь существенно. Так же не важно, кого именно будут бить – евреев, “лиц кавказской национальности”, спекулянтов и банкиров, интеллигентов или велосипедистов.
Любое массовое уничтожение людей, совершенное для достижения политических или военных целей – неважно, реальных или мифических – это Холокост. Любое ограничение прав человека по национальному, расовому, классовому или религиозному признаку, независимо от того, является ли оно следствием идеологического мифотворчества, или вызывается так называемыми “прагматическими соображениями” – это дорога к Холокосту. Любая попытка ввести в правовую теорию и практику принцип коллективной ответственности по любому групповому признаку – это правовой Холокост.
И давайте помнить, что от нашей борьбы зависит судьба не только России. Я не говорю сейчас о местных национализмах на территории всего бывшего Советского Союза, всего бывшего социалистического лагеря – это всего лишь отражение, застывшее в осколках разбитого вдребезги зеркала. На месте одного большого лагеря пытаются выстроить множество отдельных бараков, и наш – еще не самый худший.
Дело в том, что русский вопрос и, в частности, перспективы русского фашизма, становятся сейчас ключевой проблемой российской и мировой истории.
Российской – ибо от того, какой путь выберет страна, зависит ее будущее на много десятилетий вперед.
Мировой – потому, что падение советской империи, крупнейшая победа свободы за последние полвека, может превратиться в самое крупное ее поражение за последние двести лет.
Я глубоко убежден: именно в России решаются сегодня судьбы человечества в целом.
Выступление на международной конференции “Форум-2000".
Прага, сентябрь 1997
г.
На родине у меня сложилась репутация наивного идеалиста, далекого от практической политики. Позвольте мне сегодня подтвердить эту репутацию. Хочу лишь предварительно напомнить вам слова одного из самых успешных европейских политиков – Президента Гавела: “Нет в мире ничего более практичного, чем честная политика”. Поэтому здесь я буду говорить то, что думаю, не боясь прослыть утопистом.
Рубеж тысячелетий – это не более, чем круглая дата. С обновления календаря не начнется новая эпоха. Этого не произойдет по одной простой причине: мы все еще не выполнили тех задач, которые поставили перед нами несколько прошедших веков.
Я отношусь к тем людям, которые считают, что все мы – дети Нового времени европейской истории. Эта эпоха поставила перед человечеством – не перед Европой только – определенную цель: выработать новые формы общественного устройства, соответствующие новым духовным ценностям свободы и права. Достигнута ли эта цель сегодня?
В некоторых регионах и в некоторых областях человеческой жизни мы до некоторой степени приблизились к идеалам Века Просвещения. Я имею в виду победу политического государственного строя, известного под названием либеральной демократии, в ведущих государствах мира. В двадцатом столетии идеалы либеральной демократии доказали свою жизнеспособность дважды: сначала победив в открытом военном столкновении германский нацизм, а затем разрушив изнутри советский коммунизм. Общество, основанное на принципах права и свободы, оказалось более гибким, более креативным, более приспособленным для нормальной человеческой жизни, чем общества, возникшие в результате полной или частичной ревизии этих принципов. Оно показало свою стойкость и готовность ответить на вызовы времени, свою способность к саморегуляции, к совершенствованию и развитию, свое соответствие природе человеческого духа. Ибо только оно изо всех существующих ныне общественно политических систем сумело найти баланс между устойчивостью и способностью к обновлению.
Можно ли, однако, сказать, что сегодня род людской в целом вышел на магистральную дорогу мирного и бесконфликтного существования и развития? Совсем нет – скорее, наоборот.
В течение последних десятилетий человечество столкнулось с проблемами, неизвестными мыслителям XVIII–XIX вв. Если противостояние нацизму или коммунизму или послевоенная политическая модернизация Запада еще вписываются в многовековую традицию борьбы народов за свободу, против тирании и угнетения, то что сказать об угрозе экологической катастрофы? о возможном в недалеком будущем энергетическом и ресурсном кризисе? о демографическом взрыве?
Давайте поглядим правде в глаза. Человечество впервые за всю свою историю встало перед вызовами планетарного масштаба. Глобальный экологический кризис. Глобальный экономический кризис (разрыв между бедными и богатыми странами). Глобальная проблема ядерных, химических и бактериологических вооружений. Глобальный кризис культуры и образования. Кажется, к этим проблемам прибавляются еще и новые: например, кризис этнического самосознания, ставший опаснейшим детонатором вооруженных конфликтов. Говорят уже и о других кризисах, связанных, например, с биологической природой человека в условиях современной цивилизации.
Вдобавок ко всему обширный регион, недавно именовавшийся “третьим миром”, все еще далеко отстает от развитых стран в продвижении к более справедливому и эффективному общественному устройству. А в странах, освободившихся от т.н. “реального социализма”, демократическое развитие идет медленно, противоречиво и встречается с большими сложностями. Соответственно, эти страны не в состоянии сегодня принять достойное участие в решении глобальных проблем человечества; более того, многие угрозы связаны именно с нынешним экономическим, политическим и социальным положением “второго” и “третьего” мира. Раскол не преодолен; он только перестал носить идеологическую окраску.
Возможно ли справиться с этим узлом глобальных проблем в рамках традиционной национальной и государственной обособленности? Разумеется, нет.
С каждым днем становится все яснее, что решение планетарных задач не может быть найдено в рамках старого мирового устройства, в рамках национальных государств. В этом и состоит основное отличие сегодняшних проблем от проблем вчерашних – их в состоянии решить только единое человечество. Те формы политического сотрудничества, которые были выработаны к настоящему времени, безнадежно устарели. Сегодня мы должны думать о том, как коренным образом их преобразовать.
Дело облегчается тем, что речь, в сущности, идет лишь об одном аспекте международных отношений – политическом. Ибо в остальных аспектах мир уже стал единым целым. Технологическая, коммуникационная и информационная революция сделала его таковым. И то, что было открыто великим вероучителям и поэтам прошлого (уж не буду приводить избитую цитату из Джона Донна) как истина о природе человеческого духа, стало обыденной реальностью повседневной жизни.
Время национально-государственных эгоизмов в нашем мире кончилось; человечество стало единым. Не “должно стать”, как проповедовали мыслители предыдущих веков, – уже стало. Оно пришло к единству, не теряя своего национального и культурного многообразия, ибо в нем тоже залог выживаемости. Но любая национальная идея останется сегодня мертворожденной утопией, если она не будет органической частью общечеловеческого идеала.
Я полагаю, что к этому идеалу невозможно приблизиться, не распространив основные принципы демократии и свободы на международную политику. Также я уверен, что нельзя расширить эти принципы до тех пор, пока некоторая часть государственного суверенитета, принадлежащая ныне национальным правительствам, не будет делегирована наднациональным органам, сформированным демократическим путем и обладающим определенными полномочиями в сфере законодательной, исполнительной и судебной власти.
Иными словами, речь идет о старой, многократно выдвигавшейся и многократно осмеянной идее мирового правительства. Я убежден, что не сегодня, так завтра эта идея вновь окажется на повестке дня.
Основой либеральной демократии на национальном уровне стала концепция прав человека, соединившая в себе три принципа: общественной свободы, гражданского равенства и господства закона. Эта же концепция неизбежно станет основой нового мирового порядка – не только потому, что права человека – универсальный ключ к решению общечеловеческих проблем, но и потому, что сама природа этого понятия предполагает единство рода человеческого. Только в рамках такого единства права человека могут быть реализованы в полном объеме. Это понимали и некоторые мыслители прошлого, такие, как Иммануил Кант или Владимир Соловьев; сейчас это стало очевидным фактом.
Следовательно, вопросы, связанные с контролем за соблюдением прав человека, наряду с вопросами выживания и развития, вопросами международной безопасности, должны стать предметом ведения наднациональных органов власти. Мировой парламент должен создать новое международное право – не тот хаос межгосударственных договоров, деклараций и взаимоисключающих принципов, которым оно сейчас является, а сравнительно небольшой по объему, но стройный и непротиворечивый перечень фундаментальных принципов и процедур. Строиться он будет на той же основе, что и современное демократическое национальное право, то есть, на концепции прав человека как ценности высшей по сравнению с национально-государственными интересами. Этому “всемирному кодексу” следует придать силу закона, обязательного к исполнению и приоритетного по отношению к национальным правовым системам.
Всемирный суд (может быть, целая система наднациональных судебных органов) должен разбирать те конфликты, в которых затрагиваются интересы человечества в целом (повторяю еще раз: к числу таковых относятся и нарушения прав личности государственной властью!), и выносить решения, исполнение которых обязательно для любых властных структур любого уровня, включая национальные и наднациональные структуры.
Наконец, исполнительная власть (возможно, это будет нечто вроде нынешнего Совета Безопасности ООН, но с гораздо более широкими полномочиями и возможностями) должна будет в рамках обновленного международного права обеспечивать безопасность и развитие как человечества в целом, так и отдельных государств, а также, в первую очередь, права и свободы каждого человека. Не побоюсь сказать, что это будет связано с психологически, вероятно, наиболее сложной частью передачи суверенитета от национальных государств к “мировому правительству”, а именно – передаче в его распоряжение большей части национальной военной мощи и признании за ним права на вмешательство в определенных случаях в так называемые внутренние дела, в том числе силовое. Понятно, что это невозможно осуществить без такого разоружения, при котором в распоряжении национальных государств останутся только сравнительно небольшие полицейские силы, необходимые для поддержания внутреннего порядка.
Похоже на фантастический роман? Но я же предупреждал, что буду выступать в роли наивного идеалиста.
А между тем, многие элементы нового мира уже присутствуют в сегодняшней политической практике, хотя по большей части – в разрозненном виде и на региональном, а не глобальном уровне. В самом деле, возьмем, к примеру, Европу. В такой международной организации, как Совет Европы, имеется, хотя и в зародыше, механизм, обеспечивающий, хотя и непрямым образом, представительство населения, а именно – Парламентская Ассамблея. Эта структура в принципе может заниматься и законотворчеством. Есть и судебный орган – Страсбургский суд по правам человека, хотя решения его обязательны лишь для стран, подписавших факультативный протокол. Другое, более узкое региональное объединение, Европейское сообщество, обладает даже чем-то вроде исполнительных органов власти, решения которых обязательны для стран-участниц.
Конечно, идеальным способом преобразования мирового сообщества была бы радикальная реформа Организации Объединенных Наций. Но это, пожалуй, слишком утопичный проект даже для такого утописта как я. Хотя обстоятельства, при которых создавалась ООН, и принципы, зафиксированные в ее Уставе и во Всеобщей декларации прав человека, в общем, отвечают насущным задачам современности, но сам способ ее функционирования не имеет ничего общего с демократией. Это не форум наций, а всего лишь форум правительств; не орган права, а орган согласования интересов. Именно поэтому ООН может играть определенную (как правило, не слишком эффективную) роль в урегулировании межгосударственных конфликтов, но совсем не способна выражать интересы народов. Боюсь, что эта организация в принципе не реформируема.
Мне кажется более вероятным другой путь: постепенное, сугубо добровольное, расширение таких организаций, как Совет Европы, с одновременным расширением их полномочий. Этот процесс может привести к желаемым результатам при двух условиях. Первое – это широкая и радикальная ревизия принципов международного права. И второе – это необратимость передачи части национального суверенитета наднациональным органам. Ведь ответ на вопрос о характере будущего союза народов, о том, должна ли она рассматриваться как “договорная” или “органическая” федерация, очевиден. Если речь идет о расширении некоего элитного клуба демократических и свободных народов, то понятно, что ни одна страна не может присоединиться к этому клубу, иначе как вступив в договор и взяв на себя определенные, достаточно жесткие обязательства. С другой стороны, перспектива этого союза – объединение всего человечества. А какое объединение людей может быть более органичным, чем человечество в целом? И можно ли “выйти из человечества” по собственному желанию? Сомневаюсь в этом.
Путь к будущему лежит через огромные политические и психологические трудности. Политические – потому что необходимость радикальных изменений предстоит понять не только нормальным людям, но и политикам. А ведь на свете нет более ограниченных, консервативных и самоуверенных созданий, чем большинство современных профессиональных политиков, каких бы взглядов они не придерживались. Психологические – потому что люди привыкли к барьерам, их разделяющим: идеологическим, национально-государственным, этническим и культурным, религиозным, классовым и прочим. Не случайно именно после падения железного занавеса мир захлестнула волна разного рода сепаратизмов, национализмов, державностей, геополитического бреда и даже межконфессиональной вражды. И это происходит отнюдь не только на обломках советской империи. Слишком многие люди психологически нуждаются во враге. Возможно, это связано с тем, что только очень свободная личность способна принять, не отказываясь от собственной национальной и культурной идентичности, свое родство со всем человечеством – и, стало быть, ответственность за него. А, может быть, дело отчасти и в биологии, в непреодоленном наследстве, доставшемся нам от предков – высших млекопитающих, привыкших держаться своей стаи. Во всяком случае, нелегко преодолеть стереотипы; нелегко понять, что различия не разделяют, а объединяют людей.
Поэтому вовсе не очевидно, что человечество сумеет выбрать тот путь, о котором я говорил. Вполне возможно, что оно, наоборот, предпочтет скорую гибель во всеобщей войне или долгую агонию на гигантской мусорной свалке и жесткую конкуренцию с крысами. Я вовсе не хочу сказать, что у человечества нет альтернативы. Я только утверждаю, что альтернатива именно такова, как я ее описал. Кажется, это Эйнштейн, отвечая на вопрос: “Какое оружие будет применяться в Третьей мировой войне?”, заметил: “В третьей – не знаю, а вот в четвертой – определенно дубинки и камни”.
Но даже если мы станем единым человечеством: разве нам кто-нибудь обещал, что мы в самом деле сумеем справиться с проблемами сегодняшнего дня? Особенно, если прощание с миром национально-государственных эгоизмов надолго растянется – а оно и так уже запоздало на полвека. А если все же сумеем справиться? Можно не сомневаться, что возникнут новые, столь же серьезные проблемы, о которых мы сегодня не имеем понятия. Будущее свободного человечества, к счастью, столь же недетерминировано, как и будущее свободного человека в открытом обществе.
Но это уже тема для “Форума-3000".
Речь на приеме в Колонном зале по случаю 10-летия деятельности Фонда Сороса в России. Москва, октябрь 1997 г.
Дорогой господин Сорос! Уважаемые дамы и господа! Дорогие друзья!
Десятилетний юбилей работы Фонда в России – это повод не только для поздравлений. Но – и для них тоже. И именно с поздравлений я и начну.
Я хотел бы поздравить свою страну с тем, что господин Сорос избрал ее полем своей гуманистической деятельности. Ибо активность фондов Сороса во всех странах, насколько я с ней знаком, – это не благотворительность. Эту активность уместно сравнить не столько с работой сиделки, облегчающей страдания больного, сколько с умным и осторожным вмешательством врача, чья задача – пробудить собственные жизненные силы национального организма и помочь ему самостоятельно справиться с болезнью. Во всяком случае деятельность российского Фонда, при всех сложных перипетиях, которые бывали в его истории, всегда соответствовала замечательному старому правилу медиков – лечить не симптомы, а болезнь, и даже не столько болезнь, сколько больного. Чрезвычайно важно, что фонд не навязывает нашей стране какие-то готовые рецепты, а рассматривает и поддерживает инициативы, исходящие изнутри самого российского общества. Это разумно с практической точки зрения, поскольку инициативы, навязываемые обществу извне, неважно кем – правительством или частным фондом – бесперспективны. Предоставленные самим себе, они угасают бесследно.
Однако этот подход представляется мне важным и с принципиальной точки зрения, ибо общество, построенное по заранее начертанным скрижалям, может быть каким угодно, но не открытым. Весь смысл открытого общества – в постоянной возможности свободного выбора, как для каждого гражданина, так и для общества в целом. Недаром в деятельности фонда такое заметное место занимает поддержка проектов, связанных с правами человека, ведь права человека – суть не что иное, как свобода выбора, институциализированная в законе.
Именно поддержка общественной свободы составляет, на мой взгляд, смысл и пафос работы Института “Открытое общество” в России. Именно в поддержке общественной свободы Россия нуждается сегодня больше всего.
Но я хотел бы сегодня поздравить и господина Сороса с тем, что десять лет назад он выбрал Россию как один из основных объектов своей филантропической деятельности. Это был смелый и неординарный шаг. Наверное за прошедшие десять лет, бывали периоды, когда хотелось попросту плюнуть, бросить к черту это неблагодарное занятие и сосредоточиться на более перспективных и более динамичных обществах, где и усилия, и деньги приносят более быстрые и очевидные результаты и где не рискуешь получить вместо благодарности – плевок в лицо. Мне хочется думать, что Вы, г-н Сорос, не сделали этого потому, что, в отличие от многих западных политиков и политологов, понимаете: судьба России – ключ к будущему человечества. Россия не может существовать вне мирового сообщества; но и мировое сообщество не может существовать без России. Без нее не может быть решена ни одна ключевая проблема современного мира.
Да, в России не существует более закрытого общества тоталитарного типа. Но в ней все еще действуют архаичные модели управления, и безответственность и неэффективность власти по-прежнему в любой момент может обернуться для страны большой бедой и большой кровью. Мы уже успели увидеть, как это бывает. Начало чеченской авантюры было историческим поражением новой российской демократии; ее провал стал историческим поражением новой номенклатурно-финансовой олигархии. Сейчас Россия – вновь на распутье, и ее ближайшее будущее зависит от того, какая из этих сил победит.
Сделать так, чтобы российская власть отказалась от традиционного, но от этого не менее безнравственного и бесперспективного пренебрежения фундаментальными ценностями современной цивилизации, – трудная задача. Еще более трудная, быть может, почти безнадежная задача – освободить от вековых предрассудков и стереотипов общественное сознание. Но Вы, я полагаю, относитесь к тому типу людей, которые считают: только безнадежные задачи стоят того, чтобы за них браться. И в этом я вижу залог успеха.
Взвешивать шансы умеют многие. Увы, немногие умеют их изменять. С помощью Института “Открытое общество” нам кое-что удалось изменить в нашей действительности. Надеюсь, будет удаваться и в дальнейшем.
Еще раз – спасибо Вам, господин Сорос, спасибо Вашим сотрудникам, спасибо Институту “Открытое общество”. Спасибо за Вашу настойчивость и за Вашу веру в Россию.
Речь на ежегодном собрании Общества гезов (Нидерланды).
11
Гаага, март 1998
г.
Для меня большая честь представлять Европу на этом собрании наследников легендарного Тиля Уленшпигеля. Что бы ни говорили скептики, концепция прав человека в своих основных чертах универсальна, вечна и не зависит от национальных, религиозных, культурных и тому подобных различий. Это и понятно, ибо вечно стремление людей к свободе и справедливости, а права человека есть не что иное, как институциализация справедливости и кодификация свободы. Но и у этой универсальной концепции есть родина. И мне приятно думать, что семена свободы были брошены в землю, и взошли, и принесли первые плоды на нашем с вами прекрасном континенте.
В XVI столетии в Нидерландах нами было выиграно одно из первых сражений этой великой войны. Воистину замечательно, что события первоначально разворачивались вовсе не под лозунгами национальной независимости или политической модернизации. Это, разумеется, было исторически обусловлено: в то время еще не была четко сформулирована или, во всяком случае, не была популярна сама идея национального государства; вопросы политического устройства власти также не воспринимались европейцами как кардинальные проблемы общественного бытия. То было время религиозных исканий, время расцвета Реформации и начала Контрреформации, время продолжительных и кровопролитных религиозных войн. Но гезы, в отличие от многих других современных им религиозно-политических движений, не объявляли себя ни хранителями святынь веры, ни их ниспровергателями. Они, по всей видимости, не были ни консерваторами, ни революционерами. Поначалу они даже подчеркивали свою лояльность императору и строгое соблюдение законов Священной Римской Империи. Они требовали лишь одного – веротерпимости и прекращения преследований. И именно поэтому они стали предтечами современной демократической Европы – быть может, в большей степени, чем Кромвель или Мирабо.
Правда, события обернулись так, что вскоре гезам пришлось с оружием в руках противостоять армиям императора. Они вынуждены были пойти на это, чтобы защитить свое имущество, свободу и саму жизнь. Победа повстанцев привела к возникновению Соединенных Провинций, 12событию, которые многие историки рассматривают как первый акт Великой Атлантической (т.е., западноевропейской и североамериканской) революции XVI–XVIII вв. и как прелюдию к возникновению новой европейской цивилизации. Одновременно был нанесен сильнейший удар по средневековой идее универсальной Империи, базирующейся на принудительном идеологическом единстве. Но, повторяю, первоначальная мотивация была куда более скромной.
Все это близко и понятно моему сердцу.
Когда тридцать с лишним лет назад в СССР началась петиционная кампания в защиту жертв политических преследований, мало кто из нас был всерьез одушевлен пафосом идеологического противостояния. Не было или почти не было среди нас и революционеров-ниспровергателей. Что бы ни думал тот или иной из нас по поводу советской политической системы, нами двигали соображения иного рода – мы выступили лишь против преследования за мнения: литературные, философские, религиозные. Пепел наших отцов и братьев, погибших в застенках сталинских инквизиторов, стучал в наши сердца.
Я понимаю, что нам было много легче, чем нашим братьям по духу из XVI века. Те идеалы, первооткрывателями которых они были, в наше время уже сформулированы во Всеобщей Декларации прав человека. Честно говоря, у нас за железным занавесом не очень-то знали о новейшей либеральной и демократической мысли – но уж об этом документе, духовном итоге Второй мировой войны и европейского антифашистского Сопротивления, разумеется, слышали. А многие даже читали текст Декларации, распространявшийся sсамиздатом. Но могли ли мы думать, что пройдет всего два с половиной десятилетия, и гигантская трансконтинентальная империя – вероятно, последняя империя в мировой истории – развалится на куски? Что учение, в верности которому заставляли клясться миллионы, будет с презрением отвергнуто этими миллионами как символ обскурантизма, лицемерия и жестокого насилия? И что наш скромный протест сыграет не последнюю роль в том, как именно и под какими знаменами будет происходить этот воистину геологический переворот?
Конечно, всякая историческая аналогия однобока и ограничена. Наше Сопротивление не вылилось в революционное восстание, а дало интеллектуальный и нравственный стимул реформе. И это, конечно, хорошо – то, что у нас не оказалось своего герцога Альбы13. С другой стороны, наш штатгальтер мало чем похож на Вильгельма Молчаливого14, да и вообще правящая элита, формирующаяся в новой России все больше и больше походит на провинциальный обком партии. Может быть, это – цена сравнительно мирного варианта развития событий?
Интересно, как чувствовали себя в новой свободной и независимой Голландии начала XVII века ветераны-гезы из числа тех, кто в 1566 г. в Брюсселе вручал герцогине Пармской знаменитую “Петицию” 15?
Во всяком случае, борьба за свободу, уверяю вас, далеко не закончена. Ни в России, ни в Европе, ни в мире.
Доклад на третьем форуме Фонда “Открытая Эстония”.
Таллинн, апрель 1998
г.
Заявленная тема моего выступления – “Доверие между индивидуумом и государством” – провоцирует разного рода интеллектуальные спекуляции, замешанные на самом бесплодном типе дискуссии: споре о терминах.
В самом деле: что такое государство, которому следует доверять или отказать в доверии? Механизм, обеспечивающий решение некоторых общественно значимых задач? Принципы функционирования этого механизма? Любая власть, существующая в данной стране, по каким бы принципам она не строилась? Лицо или группа лиц, стоящие у власти?
В каких отношениях к государству находится индивидуум, которому следует решать вопрос о доверии или недоверии? Подданного к суверену? Равноправных партнеров по “общественному договору”? Или, быть может, эти отношения аналогичны отношениям совладельца какой-то сложной машины с самой этой машиной? В принципе, я могу сказать, что доверяю или не доверяю своему автомобилю; но, очевидно, это доверие совсем иной природы, чем то, которое я питаю к своей жене.
И, наконец: в каких ситуациях возникает вопрос о доверии или недоверии к государству? В каких формах может проявляться это чувство? Если речь идет о моей гражданской и политической активности в мирное время – это одно; совсем другое дело, если моя страна находится перед лицом гибели – например, во время вражеского нашествия. Когда я сражаюсь за свою страну и готов за нее погибнуть, – значит ли это, что я оказываю тем самым доверие государственной власти, существующей в этой стране? Вы сами понимаете, что для такой страны, как Россия, это далеко не праздный вопрос.
Мне не хотелось бы спорить о терминах. Конечно, доверие – это слово, обозначающее скорее эмоциональную, нежели гражданско-правовую категорию. Но и в рационально устроенных общественных системах, основанных на праве, люди могут испытывать определенные эмоции по отношению к государственной власти. Только вот природа этих эмоций совершенно иная.
Кто сказал, что сегодняшний мир перестал быть биполярным? Это верно, может быть, только в военно-политическом плане. Но в плане общественного устройства человечество по-прежнему колеблется между двумя полюсами, противоположность которых в двадцатом веке лишь обострилась до предела. Сегодня эти два полюса называются тоталитаризмом и демократией. Я не собираюсь подробно описывать здесь, что именно я имею в виду: предположим, что мы примерно одинаково понимаем эти два слова.
Вызывает ли тоталитарная общественная система доверие у своих граждан или, вернее сказать, у своих рабов? Безусловно, вызывает, и огромное – иначе такая система не смогла бы просуществовать и дня. Ибо рабство – это, прежде всего, более или менее сносная крыша над головой. Это гарантированная миска в меру жидкой похлебки. Это безопасность и уверенность в завтрашнем дне для себя и своих детей – конечно, лишь для тех, кто достаточно благоразумен, чтобы находить более или менее удовлетворительным день сегодняшний.
Разумеется, это не касается тех, кого хозяин проиграл в карты и продал на хлопковые плантации Юга. Или тех, кого угораздило родиться евреем в гитлеровской Германии. Или тех, кому выпал несчастливый жребий в сталинской лотерее.
Но ведь и хлопковые плантации, и Освенцим, и Колыма – это всего лишь эксцесс, не касающийся большинства. И большинство вправе испытывать по отношению к тоталитарной власти непоколебимое доверие. Большинство, как правило, его и испытывает.
Слово “раб” несет в себе отрицательную эмоциональную нагрузку; поэтому давайте не будем говорить о доверии раба к господину. Давайте лучше скажем, что это доверие сродни доверию ребенка к взрослому. Этот тип доверия обеспечивает подданных тоталитарного государства, помимо упомянутых выше скудных материальных благ, еще и ни с чем не сравнимым духовным комфортом – оно освобождает их от гражданской ответственности. В самом деле, разве может ребенок нести ответственность за поступки взрослых людей? Поэтому в тоталитарном обществе государство отвечает за все, включая погоду. Кстати, ненависть подданных к тоталитарному государству, которую мы обычно принимаем за стремление к свободе, очень часто имеет ту же самую природу. Мы привыкаем относиться к власти как к некоей внешней силе, которую мы можем по-детски обожать или по-детски ненавидеть, но за действия которой мы не несем никакой ответственности. И не нужны нам никакие гражданские права, как не нужны они трехлетнему дитяти.
Демократия предлагает принципиально другую модель отношений между государством и индивидуумом. Я не знаю, уместно ли говорить здесь о доверии; но если уместно, то лишь как о доверии между равноправными партнерами, связанными системой правовых, договорных отношений.
Что может быть источником такого доверия? Прежде всего, конечно, убеждение гражданина, что его государство достаточно разумно и добросовестно, чтобы не злоупотребить своей силой. Но этого, разумеется, совершенно недостаточно.
В самом деле, представление о государстве как о каком-то одушевленном существе, обладающем разумом и совестью, – это не более, чем рудимент архаических эпох, когда сакрализация государства и одновременно его персонификация в лице правителя были обычным и естественным делом. Или это пережиток тоталитаризма, который ведь тоже есть не что иное, как архаическая реакция на трудные проблемы современности. На самом же деле государство – это принципиально безликий общественный институт; ни разумом, ни совестью он сам по себе не обладает. И к тому же институт достаточно опасный, если в него не встроены определенные контрольные механизмы.
Эти механизмы хорошо известны: я имею в виду принцип господства права и независимую судебную власть, чья задача – охранять и поддерживать этот принцип. Принято считать, что все три ветви власти равны между собой: на самом деле, в каком-то смысле судебная власть, подобно орвелловским свиньям, “равнее других”. Она стоит над государством, так же как и над гражданами. И если граждане уверены в том, что любой их конфликт с государством может быть непредвзято, справедливо и в соответствии с законом решен в суде, то эта уверенность действительно может служить источником их доверия – не к государству как таковому, а к политической системе в целом.
Но и этого мало. Ибо право – тоже надличная сила, серьезно ограничивающая индивидуальную свободу. История, да и современность, знают множество правовых систем, скрупулезно разработанных и скрупулезно выполнявшихся, но вовсе не выражавших общую волю. В лучшем случае речь могла идти о воле большинства, навязанной меньшинству, в худшем – о чьей-то воле, навязанной большинству. На самом деле, первое ничуть не лучше второго – возможно, даже хуже. В сущности, диктатура большинства, сопряженная с подавлением меньшинств, – это одна из разновидностей тоталитаризма, который великий испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет недаром назвал “восстанием масс”. Подлинное гражданское согласие в обществе может быть достигнуто только такой правовой системой, которая базируется на правах человека – неотъемлемых, неотчуждаемых и равных для всех. Только в таком обществе можно говорить о доверии между индивидуумом и государством.
Среди неотъемлемых прав человека существует группа прав, которые в современной литературе принято объединять под общим названием “права на участие”. В частности, и прежде всего, это политические права, позволяющие человеку принимать участие в формировании тех законов и той власти, которым он в дальнейшем должен подчиняться. Понятно, что такое участие качественно изменяет отношения между личностью и государством. Во-первых, потому что, наряду с независимой судебной властью, является основным механизмом контроля общества над властью. И, во-вторых, потому что право на участие – это мощное средство преодоления отчуждения между личностью и безликой и надличной государственной машиной. При тоталитарном строе эта машина приобретает черты грозного и всесильного божества; в обществе же, где каждому обеспечены политические права, она в определенной степени очеловечивается. И тогда вновь можно говорить о доверии граждан к своему государству – но уже качественно ином, нежели слепое доверие к тоталитарной власти.
Политические права граждан часто называют также правом на демократию. Но исторически эти права стали общим достоянием далеко не сразу. Поначалу, например, избирательные законы во Франции или в Соединенных Штатах предусматривали для активных граждан целый ряд так называемых цензов: ценз оседлости, имущественный ценз, образовательный ценз и ряд других. Ни наемные рабочие, ни женщины активными гражданами не считались.
Нельзя сказать, что в этих ограничениях не было совсем никакого смысла. Предполагалось, например, что образовательный ценз ставит преграду на пути демагогов, рвущихся к власти, что зависимость лиц наемного труда от своих нанимателей может привести к олигархическому правлению, что бедняков могут подкупить богачи и т.д. Но, независимо от обоснованности или необоснованности этих резонов, они означали только одно: недоверие государства к способности определенных групп населения быть гражданами. Понятно, что представители этих групп платили государству той же монетой.
К счастью, демократическая идея развивалась достаточно быстро, а комплекс гражданских прав позволял изгоям и лишенцам добиваться эмансипации мирным путем. Начиная с первой трети нашего столетия никакая власть не может претендовать на имя демократической, не обеспечив своим гражданам всеобщее избирательное право. Вопреки опасениям, расширение демократии многократно усилило ее, обеспечило ее высокий нравственный и социальный потенциал. И вовремя: иначе схватка европейских демократий с нацизмом или их противостояние коммунизму могли бы закончиться совсем по-другому.
Вторая мировая война и последовавшая за ней война холодная доказали стойкость современной демократии, ее жизнеспособность, гибкость, ее превосходство над тоталитарными государствами. История устроила демократической модели общественного устройства великий экзамен, и этот экзамен она с блеском выдержала – не в последнюю очередь благодаря доверию, которое она сумела обеспечить.
Правда, среди стран, победивших во Второй мировой войне, было и тоталитарное государство – Советский Союз. Почему к 1945 году сталинский режим вышел сухим из воды – отдельный и сложный вопрос. Скорее всего, просто потому, что наглое вторжение жестоких чужеземцев поставило под вопрос уже не только этот режим, но и само существование народов России. Но не забудем и то, что, несмотря на это, из всех воевавших против Гитлера стран именно у нас оказалось наибольшее количество коллаборационистов, перешедших на сторону врага. Так что испытание на народное доверие советский тоталитаризм выдержал не в большей степени, чем нацистский.
В данном случае я говорю о доверии в полном смысле этого слова, потому что в окопах, когда стреляют и могут убить, испытывается уже не просто верность “общественному договору” – испытывается эмоциональная готовность человека отдать жизнь за определенный принцип. Война доказала, что “право на участие” – не пустой звук, что обеспеченность всех граждан без изъятия этим правом возвращает латинскому выражению Res Publica, так часто ассоциирующемуся с демократией, его первоначальное значение – “общее дело”.
Вы конечно понимаете, почему, выступая здесь, в Эстонии, я с такой настойчивостью говорю о том, что из принципа равенства прав не может быть никаких изъятий. Власть, которая отказывает в тех или иных правах тому или иному меньшинству, не может рассчитывать на доверие со стороны этого меньшинства – это очевидно. Но на месте большинства, во имя интересов которого ущемляются права меньшинств, я бы тоже не стал доверять такой власти. В самом деле, между людьми существуют не только национальные, но и другие перегородки: социальные, интеллектуальные, религиозные, экономические. В конце концов, мало кто из нас может похвастаться тем, что не принадлежит ни к какому меньшинству. И, в конце концов, каждый из нас представляет собой наименьшее из меньшинств – человеческую личность.
Если власть считает возможным во имя большинства лишать каких-то прав какое-то меньшинство, не извольте обижаться, когда, во имя какого-то другого большинства (например, молчаливого большинства “лояльных граждан”) она лишит каких-то прав вас самих. И о демократии, и о доверии между государством и индивидуумом вы при этом можете спокойно забыть.
Кто такие правозащитники?
В массовом сознании, кажется, сложился некий обобщенный портрет человека, которого принято называть этим неуклюжим словом.
У правозащитника всегда всклокоченная шевелюра, а глаза его горят фанатическим огнем. Он ходит в потрепанном пиджаке (обязательная черта российского правдоискателя) и бормочет себе под нос разные непонятные слова, например: “презумпция невиновности”, “уголовно-процессуальный кодекс”, “Европейская конвенция и Факультативный протокол”. Он патологически ненавидит все, что нормальные люди любят: смертную казнь, Ю.М.Лужкова, прописку, борьбу с преступностью, – в общем, нашу российскую действительность. И, наоборот, обожает то, от чего порядочного человека с души воротит: бомжей, беженцев, сектантов, заключенных. При этом он почти не обращает внимания на то, что в нашей стране грубо нарушаются права миллионов людей, гораздо более достойных внимания и участия, чем преступники и прочий человеческий шлак: например, рабочих, месяцами не получающих зарплату, пенсионеров, потерявших свои сбережения в результате грабительских реформ, или жертв “финансовых пирамид”.
Иногда он противным скрипучим голосом излагает свои претензии к государству по телевизору. Или в патетических выражениях обличает его в очередной петиции. Но и там мы находим все те же загадочные заклинания: Европейская Конвенция по правам человека, неприкосновенность личности, свобода совести, бомжи, заключенные.
Правда, правозащитник терпеть не может нынешнюю власть, и эта единственная сохранившаяся в нем человеческая черта несколько сближает его с народом; но имеются серьезные подозрения, что он вообще не любит государственную власть. А это уже коренным образом отделяет его от народа, который, как известно, пронес через столетия мечту о настоящей, “правильной” власти, строгой, но справедливой, честной, но неподкупной, и т.д. По ряду досадных обстоятельств эта мечта ни разу за тысячу лет не сбылась; но сама идея превратилась в национальную святыню, к которой никому не позволено прикасаться безнаказанно.
Алексей Кива – выразитель чаяний народных
Сколько правды в этом портрете?
Не стану отпираться: известная доля истины в нем присутствует.
Да, правозащитники действительно склонны больше обращать внимание не на те нарушения прав, от которых страдает большинство населения, а на те, которые это большинство, в сущности, не затрагивают и к которым оно, в сущности, равнодушно. Более того, если существование какого-то “меньшинства” затрагивает интересы соответствующего большинства (приезжие и жители больших городов, беженцы и коренное население) или это меньшинство не очень симпатично само по себе (преступники, бомжи), то “широкие массы” почти наверняка будут поддерживать ущемление их прав. Это не только наша проблема: достаточно взглянуть на отношение к иммигрантам из Северной Африки во многих странах Западной Европы или к “русскоязычным” в Латвии и Эстонии.
А этим правозащитникам хоть бы что: знай себе защищают права никому не нужных бродяг, нахальных кавказцев или алжирцев, а то и бандитов, которых развелось столько, что с ними не нянчиться надо, а стрелять. Тоже мне, демократы, которым наплевать на интересы и мнение большинства!
Впрочем, не все они таковы. Вот Алексей Кива, известный политолог, в статье, опубликованной с год тому назад в “Российской газете” 17 , упрекал правозащитное движение как раз в том, что оно защищает, прежде всего, права меньшинств, а не интересы большинства населения. Сам Кива – тоже правозащитник: он член Комиссии по правам человека при Президенте России (речь, поясню, идет не о той Комиссии, председателем которой я был в 1993–1996 гг., а о той, которую Президент создал после моей отставки). Так что, будем надеяться, большинство без защиты не останется.
Что же касается странного поведения остальных правозащитников, то у политолога есть на это объяснение: они унаследовали от своих предшественников – советских диссидентов – деструктивное антигосударственное мировоззрение. В частности, им “навсегда будет ближе тот, кто на скамейке подсудимых (читай, бандит и насильник – С.К.), чем тот, кто его охраняет”.
В другой статье, опубликованной чуть позже в “Независимой газете” 18, Кива прибавляет к этому портрету еще пару существенных штрихов. Правозащитники-диссиденты – это “радикальные демократы-западники”, проводящие “не национально-ориентированную деятельность” (в общем, ясно, что речь идет об антинациональной деятельности, но автор слишком хорошо воспитан, чтобы публично употреблять такие слова); существуют они на западные гранты и, соответственно, работают “в русле стратегических интересов Запада”. Кроме того, среди них немало несостоявшихся общественных деятелей, обуреваемых неудовлетворенными политическими амбициями, и просто людей с изломанной судьбой и неустойчивой психикой.
Точка зрения президентского правозащитника объяснима и, в его положении, естественна. Я не стал бы занимать внимание читателя ее пересказом, тем более что аргументация Кивы, его представления о правах человека, мировоззрении диссидентов, стимулах правозащитной работы и т.п. до боли знакомы каждому читателю старше тридцати лет, если бы предполагал за этой статьей исключительно, так сказать, ведомственный интерес. Дело, однако, в том, что в позиции автора прослеживается мировоззрение, чрезвычайно близкое тому, о котором шла речь выше. А с мировоззрением надо полемизировать всерьез.
В самом деле, почему правозащитники так сосредоточены на правах меньшинств? Да по очень простой причине: в демократическом обществе права, затрагивающие большинство населения, самим этим большинством и защищаются. И механизм защиты этих прав хорошо известен: это не что иное, как процедура демократических выборов органов государственной власти.
Большинство народа недовольно тем, как правительство ведет дела? Значит, на будущих выборах это правительство надо от власти отстранить. Так называемые политические права граждан – право народа на выбор формы правления, право на участие в формировании власти – это фундаментальные права, еще в конце XVIII века связавшие между собой две концепции: права человека и политическую демократию. Для того же, чтобы смена власти не превратилась в пустой ритуал, чтобы у граждан всегда была возможность реального, а не фиктивного, и притом сознательного выбора, одновременно были сформулированы главнейшие гражданские права: свобода союзов (в том числе и политических партий), свобода слова, свобода печати. А если невмоготу ждать очередных выборов, то есть возможность надавить на правительство: на то существует еще одно гражданское право: право петиций и мирных манифестаций.
Проще говоря: в демократическом обществе большинство способно само о себе позаботиться.
– Вы толкуете нам о демократическом обществе – как будто у нас и впрямь демократия!
– Что ж, если у нас нет демократии, то есть, если у нас отняты наши основные политические и гражданские права, или кто-то на них покушается (например, фальсифицирует или незаконно отменяет выборы, стесняет свободу слова или союзов, разгоняет мирную манифестацию), – тогда правозащитники ни в коем случае не должны оставаться в стороне. Но в этих случаях вообще ни один уважающий себя человек не должен оставаться в стороне.
Лично я считаю, что демократия у нас есть – ровно в той мере, в какой мы умеем пользоваться собственными правами и уважать права других.
Со вторым обвинением – в антигосударственном мировоззрении – как-то даже неловко полемизировать. Тем более что наш оппонент так хорошо и просто все объяснил – и про деструктивное мышление, ковавшееся десятилетиями борьбы с советской властью, и про зарубежные гранты (то ли дело президентская зарплата!), и про стратегические интересы Запада. Насчет десятилетий борьбы он, правда, перепутал правозащитников с В.И.Новодворской – та, действительно, всю жизнь свергала советскую власть. Честь ей, конечно, и хвала, но при чем здесь правозащитная деятельность? Нам чужих лавров не надо: отродясь правозащитники с советской властью не боролись. Она с нами боролась изо всех сил – что правда, то правда; но это говорит не об антигосударственном мировоззрении правозащитников, а всего лишь об антиправовых рефлексах советской власти. Так или иначе, доказывать политологу Киве, что ты не верблюд – скучно и бессмысленно. Еще подумает, что я оправдываюсь.
На счастье, есть у правозащитников более серьезные и намного более грамотные оппоненты.
Недавно в газете “Русский телеграф” 19 появилась статья Максима Соколова “В поисках уплывшего Левиафана”. Статья умная и, как это часто бывает со статьями Соколова, слегка провокативная; но мысль свою автор развивает со свойственным ему изяществом. А мысль эта вот в чем состоит: традиционная либеральная трактовка прав личности родилась из представлений о вечном Левиафане-государстве, перманентно стремящемся ликвидировать плацдармы личностной автономии “частного человека”. Поборники прав человека, от просветителей XVIII века и до наших дней, эти плацдармы, как могли, обороняли. Реалии же посткоммунистической России – распад сильного централизованного государства, фрагментаризация общества, превращение региональных правителей и отдельных ведомств в самостийных “феодальных сеньоров” – просто не оставляют места для этой схемы. Левиафан уплыл в голубую даль; остались разнокалиберные акулы, пожирающие друг друга, но не брезгующие и мелкой рыбешкой, – то есть, нами всеми. В этой ситуации правозащитная деятельность, построенная на традиционной либеральной идеологии, становится бессмысленной, как провозглашение свободы, равенства и братства в эпоху поздних Меровингов.
Построения Максима Соколова на редкость убедительны, и не только из-за литературного таланта автора. Они убеждают, прежде всего, потому, что во многом верна нарисованная журналистом мрачная картина сегодняшней российской государственности. Первые сомнения в истинности выводов возникают лишь при внимательном чтении и вызываются несоответствием некоторых конкретных деталей, которыми он неосмотрительно иллюстрирует свои рассуждения, с действительным положением вещей.
Так, говоря о склонности правозащитников не замечать нарушения прав человека, исходящие не от государства, а от региональных “баронов”, Соколов пишет буквально следующее:
“О том, как московский ”Мемориал" в упор не видит “глубоко правозащитной” практики московских властей в отношении к недорогим немосквичам, уже и говорить надоело".
Вот так раз! Значит ли это, что журналист никогда не слышал о докладе, подготовленном именно “Мемориалом” еще в 1993 г. и посвященном этническим чисткам, практикуемым московской милицией? Об обращении того же “Мемориала” в прокуратуру в 1996 г. с требованием возбудить уголовное дело против Ю.М.Лужкова в связи с публичными высказываниями последнего в адрес “лиц кавказской национальности”? О том, как совсем недавно по требованию двух правозащитных организаций – “Гражданского действия” и все того же “Мемориала” – прокуратура опротестовала распоряжение мэра о порядке предоставления в Москве статусов беженца и вынужденного переселенца?
Слышал, конечно. Может быть, просто забыл, увлеченный красотой собственных историософских конструкций?
Подозреваю, что дело не только в забывчивости. Вчитываясь в статью, с изумлением замечаешь, что отправной точкой для элегантных рассуждений Соколова о правах человека послужило, в сущности, все то же расхожее и глубоко неверное представление об изначально антигосударственном пафосе правозащитной идеологии, что и у Кивы. Боже упаси, я вовсе не отождествляю принципиальные позиции, интеллектуальный уровень и стиль аргументации этих двух авторов: но возражать вынужден, да простит меня Максим Соколов, обоим сразу.
Для начала задумаемся над простым вопросом: во всех демократиях так называемого “западного” образца государственно-правовые системы базируются на правах человека. Значит ли это, что на Западе у власти стоят анархисты? Нет, конечно: просто там возникла и укрепилась иная модель отношений между человеком и государством. Если формулировать коротко – это модель, признающая права граждан основным приоритетом государства. А в переводе на простой язык это значит, что государство существует для своих граждан (в идеале, конечно), а не граждане – для государства.
В наше время государственная власть, поверившая в то, что она стоит над правом, над обществом, над гражданами, моментально превращается в неповоротливого, злобного и опасного монстра. Ни порядка, ни безопасности, ни тем более процветания этот монстр стране никогда не обеспечит, и обеспечить не в состоянии; зато он любит бормотать о державности, патриотизме и государственных интересах – национальных ценностях, завещанных нам предками и превалирующих над любыми частными “эгоистическими” правами. Как услышите это бормотанье, – знайте: обязательно где-нибудь кого-нибудь режут.
Действительное подчинение власти праву (если это в самом деле право, а не его полицейский суррогат) возможно лишь при одном условии: права личности имеют более высокий приоритет, чем любые интересы, в том числе – государственные.
Но верно и то, что в современном мире остался единственный инструмент для воплощения в жизнь норм права – эффективная государственная власть. Собственно, в исполнении закона и состоит первая и основная функция одной из ветвей власти, той, что не случайно именуется “исполнительной”.
Поэтому полагать, что правозащитник может быть принципиальным противником государства, абсурдно. Защита прав человека от посягательств не может осуществляться без участия власти. Правозащитник может резко критиковать государство и считать его никуда не годным – за то, что оно плохо защищает права своих граждан или даже нарушает их само. При определенных обстоятельствах он может оппонировать государству, при других – сотрудничать с ним. Но правозащитник профессионально заинтересован в сильном и эффективном государстве. В частности, он заинтересован в том, чтобы в стране действовала профессиональная (и лояльная к закону) полиция, быстрое (и справедливое) судопроизводство, крепкие (и благоустроенные) тюрьмы. Покажите мне хоть одного правозащитника, который не мечтал бы об увеличении бюджетных ассигнований на МВД, Минюст, места лишения свободы, в частности – о многократном увеличении должностных окладов работникам этих ведомств! При условии, конечно, что результатом этих денежных вливаний будет серьезная перестройка всей правоохранительной системы. Это и есть та “ненависть к милиции и прокуратуре”, о которой пишет Кива?
Правозащитник по определению не может не быть “государственником”. Правозащитник по определению не может не выступать за соблюдение правопорядка и за укрепление позиций центральной власти по отношению к сиятельным региональным баронам. Если угодно, главная задача правозащитника и состоит в том, чтобы призвать Левиафана к выполнению его служебных обязанностей. И – здесь оба автора правы – пнуть ленивую тварь. Вопрос только, за что? Раньше приходилось выговаривать ему за людоедство, на которое он даже установил монополию (рецидивы людоедства, вроде пуантилистских бомбардировок Грозного, случаются и сейчас; правда, монополия прочно утеряна – здесь прав Соколов). В последнее время очень часто приходится пинать его за дезертирство. Но это вовсе не значит, что наша цель – извести его вконец. Мы просто считаем, что нашего Левиафанчика следует перевоспитать.
В определенном смысле Соколов пошел еще дальше Кивы: тот приписывает нигилистически-враждебное отношение к государству только российским правозащитникам, да и то не всем. Соколов же находит корни этого отношения в самих основах либеральной философии.
Как же обстоит дело с этими самыми основами?
Действительно, мыслители XVII–XVIII вв. рассматривали современное им абсолютистское государство как могущественную надличную силу, ограничивающую или даже подавляющую человеческую свободу. Но в остальном они были далеко не едины между собой. И граница пролегала не столько между разными представлениями о “до-левиафановской” эпохе войны всех против всех (М.Соколов утверждает, что именно в эту эпоху мы вернулись после крушения коммунистического Левиафана, и здесь я с ним частично согласен), сколько между различными моделями будущего. Томас Гоббс и отчасти Монтескье вообще считали Левиафана “полезным чудовищем” и вовсе не жаждали его исчезновения; правда, они считали, что зверя должно слегка приручить, запрягая его в сбрую закона. Жан-Жак Руссо рассматривал современных ему Левиафанов как мутацию и призывал вернуться к якобы существовавшему на заре времен первоначальному “общественному договору”, исходящему из “общего блага”. “Общее благо” и “добродетель” были объявлены им высшей ценностью, в том числе – и по сравнению с правами личности. (На практике эта конструкция обернулась новым, невиданным ранее монстром – робеспьеровским царством Террора.)
Но Век Просвещения знал и других философов, публицистов, политических деятелей – Локка, Вольтера, Пэйна, Франклина, Джефферсона, Лафайета. Они утверждали, что не всякие законы хороши, а лишь те, которые базируются на правах человека, что не всякая государственная власть – благо, а лишь та, которая признает над собой подобные законы и подчиняется им. Иные из этих людей участвовали в учреждении такой власти в своих странах. Они старались вывести совсем нового, совсем ручного и очень полезного людям Левиафана, которому следует, может быть, подобрать другую, не столь устрашающую кличку. Именно они должны считаться отцами-основателями современного либерализма, более того – современной цивилизации. Эта цивилизация еще далеко не закончила свое становление; может быть, вообще правильно считать, что она еще не вышла из колыбели – ведь от роду ей всего двести с небольшим лет. Даже на демократическом Западе ни в обществе, ни в его ручном драконе – государстве еще далеко не полностью воплотились идеалы просветителей.
Ну, а все же, нам-то что делать, здесь и сегодня? На часах Максима Соколова – время Меровингов, хаос, в котором мельтешат “варварские короли, корольки, предводители дружин и просто разбойничьих шаек”. Напрашивается ответ: ждать нового Карла Мартелла или иного “майордома” (генерала, сказать по-русски), который придет и сильной рукой, закованной в рыцарскую перчатку, наведет в России порядок – примерно так, как его наводили в Чечне, только более успешно. И тогда – а что тогда? Вновь трубить облаву на вернувшегося Левиафана?
Я уверен, что сам Максим Соколов вовсе не готов пойти так далеко вслед за своими медиевистскими аналогиями; но ему следовало бы иметь в виду, что на это готовы другие. На самом деле, автор “Уплывшего Левиафана” сам и отвечает на вопрос “что делать?”: “мирная борьба со злоупотреблениями, от кого бы они ни исходили, предполагающая и активное вовлечение в нее граждан, страдающих от злоупотреблений, и заключение тактических союзов с объективными сторонниками по этой борьбе – хоть бы и с центральной властью”. Конечно. Разумеется. Еще бы. Осталось только уговорить принцессу.
Скажу больше: в борьбе за права граждан возможно и допустимо заключать любые союзы, идти на любое сотрудничество – хоть бы и с удельными князьями. Лишь бы эти союзы не были связаны с отказом правозащитной организации от своей принципиальной позиции, от права критики и оппонирования, а обязательства добросовестно соблюдались бы всеми сторонами. За примерами недалеко ходить: все тот же “Мемориал”, яростно критикующий московскую мэрию за нарушения прав “иногородних” граждан и одновременно конструктивно и успешно сотрудничающий с ней в области защиты прав репрессированных и увековечении памяти жертв репрессий (надо отдать должное Юрию Михайловичу Лужкову – он не ставит одно в зависимость от другого). То же самое мы наблюдаем сегодня в отношениях между Комитетом солдатских матерей и Министерством обороны, Центром содействия реформе уголовного законодательства и Главным Управлением исполнения наказаний, общественными организациями, защищающими права беженцев, и комитетами Государственной думы. Например, в последнем случае результатом сотрудничества стало включение в Законы “О беженцах” и “О вынужденных переселенцах” положений, существенно их улучшивших. Этот перечень можно было бы и продолжить. Перевоспитание Левиафана продолжается, крайне медленно (уж больно упрямая и тупая зверюга досталась нам в наследство), но не совсем безуспешно.
Правда, Максим Соколов рассматривает подобную деятельность (которой, как ему кажется, в стране нет) как “собственно политическую, а не правозащитную”. Ради Бога, если ему так легче.
На самом деле, основная ошибка уважаемого журналиста очевидна до боли. Просто-напросто он настолько увлекся эффектной исторической аналогией, что принял ее за реальность. А в реальности мы живем все-таки не во времена Меровингов, а в эпоху Интернета.
В виртуальной реальности, не замедлит добавить какой-нибудь ехидный читатель. Ладно, пусть в виртуальной; или, как сказали бы современники Вольтера и Франклина, в мире Разума, в мире идей. Но не пора ли нам уже отказаться от пренебрежительного марксистского отношения к силе человеческого духа (где вы, апологеты российской духовности?)! От эпохи Меровингов пройден длинный путь, проделана колоссальная интеллектуальная и нравственная работа. Что же нам теперь, выбросить все это Левиафану под хвост?
Семена гражданского общества в России посеяны и начинают понемногу прорастать. И это бесконечно важнее, чем чехарда на федеральном Олимпе или распри между кремлевскими владыками и региональными князьями. Ибо, в конечном счете, государственность порождается обществом, а не наоборот. Сильное гражданское общество непременно создаст и сильную демократическую власть.
Выступление на международном семинаре
по проблемам федерализма. Москва,
февраль 1999 г.
Проблема федерализма представляется мне одним из ключевых вопросов нашей эпохи и в еще большей степени – эпохи, которая наследует нашему времени. На мой взгляд, эта проблема гораздо шире, чем ее принято ставить. Это вопрос выбора не просто той или иной модели государственного устройства, а модели будущего для всего человечества.
Мне уже не раз приходилось говорить о том, что на рубеже XXI века политическая и правовая раздробленность выглядит вредным и опасным анахронизмом. Вредным, – потому что она препятствует развитию; опасным, – потому, что служит источником кровавых конфликтов, способных поставить под угрозу наше общее будущее.
Люди не впервые задумываются над тем, как совместить стремление найти какие-то общие правила жизни, стремление, вытекающее из инстинктивного ощущения единства человеческого рода, со столь же естественной тягой к свободе, к самобытности, к протесту против унификации всех сторон общественного бытия. Сегодня ясно, что ни та, ни другая крайность несовместима с будущим.
Идея федерализма – это не компромисс между имперской и изоляционистской утопией, не просто механическое сочетание положительных сторон обеих моделей, а нечто третье – если угодно, новая общественная философия. Это философия единства, складывающегося из множественности и неразрывно связанного с этой множественностью. На уровне государственного устройства это философия общественного процесса как непрерывного диалога между общим волеизъявлением, создающим и поддерживающим национальные структуры власти, и частными мнениями, выражающими этническое, культурное, религиозное, политическое многообразие общества. Главное – это понять, что диалог ведется на равных, и что ни одна сторона не вправе поставить себя выше других, объявить себя “верховной волей”, единственным выразителем “общего блага”. А для этого нужно определить разумные правила диалога.
На мой взгляд, все эти правила можно свести к двум принципиальным положениям.
Первое: никакое изменение в распределении полномочий между уровнями власти не должно понижать уже установленную в данном обществе планку для прав и свобод граждан. Я считаю, что охрана прав человека должна целиком и полностью находиться в ведении федеральной власти. Именно охрана, а не права человека в целом; иными словами, субъект федерации может иметь полную возможность вводить у себя более либеральные правовые нормы, регулирующие свободу граждан, чем это предусмотрено федеральной конституцией, но ущемлять конституционно закрепленные права и свободы личности он категорически не имеет права.
И второе, отчасти вытекающее из первого: разумное распределение полномочий между центральной властью и региональными властями должно быть одинаковым для всех субъектов федерации. Федерация, состоящая из единиц, обладающих разной степенью суверенности, – это то же, что общество, члены которого делятся на граждан первого и второго сортов. Да ведь в демократическом обществе неравенство в разграничении полномочий для разных субъектов федерации и сводится, в конечном счете, к неравенству граждан. В самом деле, федеративное устройство – это не феодальная лестница, на каждой ступени которой имеется суверен, обладающий абсолютной властью над своими подданными. При демократии, наоборот, любая составная часть федерации представляет права и интересы части граждан страны перед федеральным центром. И совершенно недопустимо, чтобы мнение жителя, допустим, Тверской области, весило меньше, чем мнение жителя Республики Татарстан, только потому, что Республика Татарстан “более суверенный” член Российской Федерации, чем Тверская область.
Эти два принципа и составляют, по-моему, основу всякого федерализма.
Вообще-то я не представляю себе демократического государства, в котором в той или иной степени не присутствует разграничение полномочий между центральной и местной властью, равно как и не представляю себе демократию, граждане которой не обладают равными правами. В этом смысле любая демократия является федерацией.
Но эти же принципы, как мне кажется, могут работать не только на уровне национальных государств. Они применимы и для международного сообщества в целом. Национальный суверенитет уже не может считаться абсолютной ценностью. Теоретически он уже ограничен – например, Уставом ООН, Всеобщей Декларацией прав человека, Пактами 1966 г. Другое дело, что до сих пор не созданы эффективные и демократические механизмы, реализующие это ограничение.
И, тем не менее, я убежден, что единственное возможное будущее объединенного человечества – это международная федерация государств, наделенных равными правами при решении общих проблем, гарантирующая соблюдение единого минимального стандарта свободы для граждан каждой входящей в нее страны и обладающая достаточными полномочиями, чтобы воспрепятствовать ущемлению прав человека, где бы это ни происходило.
Предисловие к сборнику “The death penalty abolition in Europe”
(Отмена смертной
казни в Европе). Изд. Совета Европы.
Страсбург, апрель 1999 г.
Дискуссия об отмене смертной казни не вчера началась и, боюсь, не сегодня кончится. Противники и сторонники этой меры наказания, кажется, уже сказали друг другу все, что могли сказать. Вероятно, целесообразнее попытаться понять саму природу дискуссии и те психологические и культурные трудности, которые мешают многим людям принять нашу точку зрения.
Возможно, в самой аргументации сторонников аболиционизма (так я буду называть позицию сторонников отмены смертной казни по аналогии со сторонниками отмены рабства в США в прошлом веке) содержатся определенные изъяны. Например, я хотел бы спросить своих единомышленников: вы тратите массу усилий чтобы доказать людям, что отмена смертной казни не приводит к росту преступности. Но, положа руку на сердце: если бы статистика не подтверждала этого факта – разве мы согласились бы с тем, что смертную казнь необходимо сохранить? Полагаю (надеюсь!), что большинство из нас все равно выступало бы за ее отмену. Так почему же мы думаем, что это, хотя и статистически точное, но второстепенное для нас самих соображение способно убедить наших оппонентов?
Аналогичное соображение можно привести и относительно спора об экономической целесообразности или нецелесообразности замены смертной казни пожизненным заключением.
Говорят также о нравственных мучениях тех людей, которые по роду своей работы вынуждены приводить приговоры в исполнение. Я-то подозреваю, что профессиональный палач, терзающийся муками совести, – явление достаточно редкое. Но, даже если принять этот аргумент во внимание, разве трудно при современном уровне техники максимально автоматизировать и тем самым обезличить убийство? Между прочим, страшное изобретение, встретившее человечество на пороге Нового времени, – гильотина – и было задумано, как способ “безболезненной” казни, автоматизирующий к тому же работу палача. Конечно, гильотинирование было лишь первым шагом в этом направлении. Сегодня кое-где – например в некоторых штатах США – уже пытаются организовать исполнение приговора с помощью автоматики. Но, если для нас существенным является именно этот аргумент, то почему мы боремся со смертной казнью вместо того, чтобы заниматься техническим усовершенствованием эшафота?
Мне могут возразить: для нас-то все эти соображения действительно являются второстепенными, – но для тех, кто не разделяет нашу позицию, они часто оказываются решающими.
Позволю себе усомниться в этом. Я не думаю, что мы, аболиционисты, в массе своей жалостливее или бескорыстнее, чем наши противники. Более того: у кого из нас не сжимались кулаки и не холодела кровь, когда мы слышали о тех или иных зверских преступлениях и вызывали в своем воображении лица тех, кто эти преступления совершил? Реакция “Уничтожить мерзавца!” – это вполне человеческое и вполне естественное движение души. Кстати, здесь кончается часто встречающаяся аналогия между институтом смертной казни и такими ушедшими в прошлое общественными установлениями, как пытки или рабство. Трудно представить себе, даже в прошлом, нормального человека, испытывающего сильную эмоциональную привязанность к пыточному процессу или отстаивающего свое право на владение другими людьми из иных, нежели корыстные (в широком смысле этого слова), интересов. Приверженцы смертной казни, несомненно, бескорыстны. И садистов среди них не больше, чем среди нас. Они требуют казней, поддаваясь естественному человеческому отвращению к преступлению, жалости к жертвам, гневу, негодованию.
Просто мы готовы усмирять в себе эти эмоции, руководствуясь – чем?
Религиозными максимами? Но, вероятно, среди сторонников “государственных убийств” не меньше религиозных людей, чем среди их противников – атеистов. Да и не все мировые религии категорически и четко отрицают право на убийство. И, между прочим, даже среди религиозных лидеров тех конфессий, которые абсолютно недвусмысленно запрещают казнить людей, до сих пор находятся люди, которые умеют доказать “относительность” этих запретов. Летописное предание гласит, что тысячу лет назад великий князь Киевский Владимир, обратившись в христианство, намеревался отменить на Руси смертную казнь, – и именно священники отговорили его, объяснив, что учение Христа нельзя понимать слишком буквально.
...В 1990–1991 г. я как член Президиума Верховного Совета РСФСР принимал участие в рассмотрении прошений о помиловании. Когда рассматривались прошения приговоренных к смерти, я, в соответствии со своими убеждениями, неизменно голосовал за то, чтобы их удовлетворить. И столь же неизменно другой член Президиума, православный священник, воздерживался от голосования. Он объяснял это так: “Я, как служитель Бога, не имею права решать вопрос о чьей-то жизни или смерти”. Что ж, это ведь тоже формально безукоризненное рассуждение...
Рациональными соображениями? Но выше я уже заметил, что, даже если бы все наши рациональные соображения говорили в пользу смертной казни, мы все равно оставались бы ее противниками.
Нравственными нормами? Но если нравственный запрет на смертную казнь так очевиден, то почему он невнятен другим, тем, кто твердо выступает за ее сохранение?
Принципами “естественного права”? Действительно, еще американская Декларация независимости называет среди важнейших прав человека “право на жизнь”. Но она же провозглашает и “право на свободу”, – и, тем не менее, мы продолжаем сажать преступников в тюрьму. Никто не сомневается в том, что в определенных случаях некоторые права человека могут быть законно ограничены. Известно даже и то, какие это случаи: “осуществление естественных прав каждого человека ограничено теми пределами, которые обеспечивают другим членам общества пользование теми же правами” (ст.4 французской Декларации прав человека и гражданина, 1789 г.). И что мы можем возразить нашим оппонентам, когда они ссылаются на этот принцип, дабы обосновать возможность смертной казни за убийство? В самом деле, убийца отнимает жизнь – не следует ли из этого, что он ставит под вопрос собственное право на жизнь? И давайте честно признаем, что наш расхожий контраргумент: мол, жизнь жертвы уже отнята, и казнью убийцы ничего не исправить, – лукав: ведь, сажая преступника в тюрьму, мы тоже ничего не предотвращаем, а лишь наказываем его за уже совершенное преступление.
Возможно, для того, чтобы разобраться в нашей истинной мотивации и в мотивации наших оппонентов, следует обратиться к истории.
* * *Смертную казнь часто называют “пережитком варварства”. Но как раз “во времена варварства”, т.е. после гибели античного мира и до начала Нового времени, применение этой меры наказания было крайне ограничено по сравнению, например, с эпохой абсолютистских монархий, да и с последующими двумя столетиями (за исключением последних 30–40 лет). В Европе “варварского”, или раннефеодального периода казнили смертью, как правило, лишь за покушение на суверена или его власть, да за “святотатство”, т.е. за покушение на поддерживаемые этой же властью религиозные установления, – говоря современным языком, за государственные преступления, к коим причислялись и идеологические отклонения. Иными словами, закон, поддерживаемый и осуществляемый нарождающейся государственной властью, убивал лишь тех, кто, по его мнению, покушался на эту самую власть и на наиболее важные из поддерживаемых ею институтов.
Что касается остальных преступлений, то даже убийство каралось чаще всего определенной пеней, выплачиваемой родственникам убитого. А еще чаще действовал механизм кровной мести, регулируемый нормами обычного права. Исландский бонд IX–XI вв., у которого убили родственника, не обращался к закону – он собирал домочадцев, брал оружие и шел убивать убийцу. И, стало быть, “пережитком варварства” следует считать не смертную казнь, а скорее самосуды и кое-где еще действующий механизм вендетты.
Все изменилось с возникновением сильного абсолютистского государства, которое отняло у подданных право мстить, объявив это право своей прерогативой. Государство как бы спародировало евангельское “Мне отмщение, и Аз воздам”, взяв при этом роль Господа Бога на себя. Это коснулось не только охраны общественной безопасности и спокойствия, но и многих других сторон общественной жизни. Народы Европы, в общем, приняли эту социальную революцию, и кровная месть стала преступлением, караемым по закону.
Новая история Европы, начавшаяся двести с лишним лет назад, характеризуется новым переосмыслением роли государства в обществе. Либеральные и демократические концепции, возникшие в XVIII веке, рассматривают государственную власть как один из общественных институтов, крайне важный для граждан, но и крайне опасный для их свободы, и потому нуждающийся в постоянном контроле со стороны общества. И вполне логично, что именно в эту эпоху низвержения идола государства и многих сопряженных с ним ценностей отдельные мыслители (например, Беккариа или Кант) усомнились в его праве распоряжаться человеческими жизнями.
Строго говоря, наиболее грамотные сторонники смертной казни вправе возразить: в демократическом правовом государстве право казнить принадлежит не самому государству, а закону, т.е. общей воле, выраженной языком права. Общество всего лишь вернуло себе то, что было в свое время у него отнято.
И в самом деле, понятия “общей воли”, “общественного блага”, “добродетели” и прочих надличных категорий казались поначалу одним из краеугольных камней нового общественного устройства, необходимой заменой “божественному праву королей”, т.е. узаконенному произволу власти. Понадобился трагический опыт Французской революции (в ходе которой один из самых яростных сторонников отмены смертной казни, но и один из самых последовательных учеников Жан-Жака, Максимилиан Робеспьер, стал вождем Террора), чтобы понять: всякая “абсолютная” абстракция, встающая над личностью и ее правами, неизбежно превращается в узаконенный произвол.
Со временем идея отмены смертной казни все более ощущалось как естественное логическое следствие либерализма.
Следует отдавать себе отчет в том, что новая система ценностей появилась на свет, если мерить масштабами исторического времени, совсем недавно. Последние два столетия мы живем в переходном периоде и пока еще не можем быть твердо убеждены в том, что придем к тому, к чему предполагаем прийти. Ибо если про несколько стран Западной Европы и Северной Америки можно с долей уверенности утверждать, что определенные элементы этой системы ценностей уже стали там частью национальной культуры, то про весь остальной мир этого, к сожалению, сказать еще нельзя.
Но что это значит: “стали частью национальной культуры”? Пожалуй, только одно: данные ценности разделяются значительной частью национальной элиты – интеллектуальной, творческой и даже политической. Ну и, разумеется, той частью граждан, которая склонна прислушиваться к мнению либеральной интеллигенции – в вышеупомянутых странах такие граждане, может быть, иногда уже составляют большинство.
Есть, разумеется, и другая часть граждан, которая склонна приветствовать очевидные блага, сопутствующие в наше время либеральному, демократическому и социальному государству, но совсем не склонна принимать не столь очевидные следствия либерально-демократической концепции общества. Можно сказать, что частью своего сознания (и еще более – подсознания) эти люди принадлежат предыдущей эпохе. И отмена государством смертной казни за преступления, которые, по инстинктивному их ощущению, заслуживают смерти, воспринимается ими как обман. Попытавшись вербализовать это, в общем-то, невербализуемое ощущение (своего рода исторический инстинкт), мы получим что-то вроде: “Нас обманули; мы уступили государству наше право мстить убийцам, а оно от этого права отказывается”.
Само собой, находятся и будут находиться политики, которые готовы играть на этом инстинкте; я почти уверен, что в большинстве своем это те политики, которые ставят под сомнение и другие, более популярные ценности современной европейской цивилизации. Крайним политическим выражением отрицания этой цивилизации стали тоталитарные режимы XX века; совсем не случайно эти режимы так расширили применение смертной казни даже в мирное время (краткий опыт отмены смертной казни в СССР в конце 1940-х гг. не опровергает, а скорее подтверждает мои утверждения – и трех лет разлуки с высшей мерой наказания не смогла выдержать Советская власть). К традиционным мотивациям сторонников смертной казни здесь добавляется паническое нежелание тоталитарного государства отказаться хоть от малой толики своей власти над людьми. Иногда мне кажется, что около миллиона расстрелянных в моей стране в 1937–1939 гг. – это не более, чем самоутверждение режима, желание показать раз и навсегда, “кто в доме хозяин”. Иного, более рационального объяснения сталинских гекатомб я просто не вижу.
Однако и после победы над нацизмом, и после крушения коммунизма тоталитарная реакция находит своих защитников именно среди тех, кто отстаивает так называемые “национальные традиции”, “государственные интересы”, “величие державы”, “особые пути развития”. Так, в российском парламенте против ратификации Протокола 6 к Европейской конвенции о правах человека 20 голосовали фракции коммунистов, Жириновского, аграриев и т.п.
* * *Итак, аргументация “за” и “против” смертной казни почти бесполезна, ибо все зависит от того, насколько последовательным сторонником или противником либеральной традиции ощущает себя данный человек. Опросы общественного мнения показывают, что даже в странах с развитой демократией большинство населения остается, как правило, противниками аболиционизма. Что уж говорить о странах, сравнительно недавно вставших на демократический путь развития и еще не слишком уверенно идущих по этому пути!
Возникает вопрос: а не противоречит ли наше требование о скорейшей отмене смертной казни основным принципам демократии? Не следует ли сначала переубедить общественное мнение, а уже потом, заручившись его поддержкой, вводить соответствующие изменения в национальное законодательство? Могут ли демократические политики идти против желания большинства?
Мое глубокое убеждение: могут и должны.
Ведь дело не только в том, как относится тот или иной избиратель к аболиционизму как таковому. Дело в том, как он относится к определенной системе ценностей, которая к настоящему времени уже органически включает в себя аболиционистские требования. Кстати, это касается отмены не только смертной казни, но и таких анахронизмов как обязательная воинская повинность, разрыв между правами граждан и неграждан, жесткие ограничения на свободу иммиграции и некоторые другие правовые установления, позволяющие власти распоряжаться человеческими судьбами. Очень часто большинство населения поддерживает как раз архаические, жесткие, антилиберальные решения этих проблем.
К счастью, в развитых демократических странах это самое большинство, не одобряя ряда “продвинутых” либеральных требований, устойчиво выступает за свободу в целом. Это непоследовательно с его стороны? Да, – но это и разумно: доверяя управление страной и издание законов сторонникам определенных общественных ценностей, избиратели делают принципиальный выбор. Разумеется, непременной обязанностью честного политика остается объяснить им, какие важные частные решения, в том числе и непопулярные, он примет, получив свой мандат: например, выступит за отмену смертной казни (в Европе это, слава Богу, может звучать теперь только как “против восстановления смертной казни”). Если эти частные решения не нравятся им настолько, что они предпочтут довериться Ле Пэну или Жириновскому, – что ж, это их право. Это давным-давно известный парадокс демократии: свобода выбора предполагает и возможность выбора в пользу несвободы.
Но, так или иначе, в наши дни в Западной Европе при “пакетной продаже” политических программ избиратели определенно предпочитают тот пакет, на котором стоит этикетка: “Свобода, демократия, права человека”. И они готовы мириться даже с некоторыми непопулярными решениями; они уже усвоили, что эти решения – неотъемлемая часть пакета.
Конечно, тут же возникают две проблемы.
Проблема первая: предположим, что появился некий политический деятель, который объявляет себя сторонником свободы и демократии, но и – одновременно – сторонником смертной казни. Он убеждает своих избирателей, что свобода и гуманность – это одно, а сохранение жизни потерявшим человеческий облик преступникам – совсем другое. Он, например, ссылается на опыт Соединенных Штатов – государства свободного и демократического, но по количеству казней ставшего одним из мировых лидеров.
И избиратели ему верят тем легче, что многие из них в глубине души и сами так думают. Не получит ли он при нынешнем состоянии умов определенное преимущество перед своими более последовательными конкурентами?
И вторая проблема: как быть с окружающим Западную Европу миром, в котором непрерывно ставится под вопрос вся система либеральных ценностей в целом? Опросы общественного мнения в России по вопросу о смертной казни ужасают. Но как они могут не ужасать, если еще больше ужасают результаты голосований на парламентских выборах?
* * *В определенной мере ответы на оба этих вопроса дает принятие в 1980 г. Парламентской Ассамблеей Совета Европы Протокола 6 к Европейской конвенции о правах человека и признание в 1994 г. его выполнения обязательным условием членства в СЕ.
В самом деле, предположим, что некий европейский политический лидер убежден сам и сумел убедить своих сограждан в благотворности восстановления смертной казни в национальном законодательстве. Но для того, чтобы решиться на это, ему еще нужно убедить их в том, что данный шаг стоит членства в весьма престижном и выгодном для страны европейском клубе, – а это уже гораздо сложнее. Психологический же эффект от осознания неразрывной правовой связи между принадлежностью к европейской цивилизации и отказом от смертной казни значит больше, чем сотни просветительских брошюр (я вовсе не хочу сказать, что брошюры такие не нужны – конечно, нужны, и чем больше, тем лучше).
Или: какая-то страна из числа так называемых “новых демократий” подает заявку на членство в Совете Европы. При этом политические руководители и население этой страны знают: с некоторыми милыми их сердцу “национальными традициями” придется расстаться навсегда и в короткий срок. Опять же, никто никому членства в Совете Европы не навязывает; если возможность легального убийства какой-то стране дороже вхождения в эту элитарную международную ассоциацию, она вправе воздержаться от попыток вхождения. Правда, кажется, еще ни одно государство, имеющее возможность войти в СЕ по иным параметрам, не отказалось от такой возможности. И ни одно государство еще не предложило другим создать новую ассоциацию, своего рода “клуб убийц”, почетными председателями которого стали бы Китай, Иран, Саудовская Аравия и, как это ни печально, старейшая демократия – США.
Вообще проблема США и Японии представляется мне крайне важной. Ведь этим странам предоставлен статус наблюдателей при Совете Европы! С политической точки зрения это, может быть, и разумно; но ведь СЕ руководствуется не политической целесообразностью, а правовыми принципами. Конечно, правовое сотрудничество с США необходимо Европе, как воздух; но как осуществлять полноценное правовое сотрудничество со страной, экстрадиция в которую в ряде серьезнейших случаев должна быть признана недопустимой? Насколько знаменитый консерватизм американцев совместим с тем статусом, который предоставлен им в Совете Европы? Эта проблема требует своего решения.
В 1997 г. по инициативе Италии ООН приняла резолюцию с призывом отменить смертную казнь по всему миру. Как и Дополнительный протокол 1989 г. к Пакту о гражданских и политических правах 1966 г., это – чрезвычайно важная инициатива, но, признаюсь, я не очень верю в их скорый успех. С одной стороны, Организация Объединенных Наций – это всемирный, а не региональный форум, и в силу одного этого любые документы, принятые этой организацией, имеют глобальное значение. Достаточно вспомнить ключевую роль Всеобщей декларации прав человека ООН для прогресса свободы во всем мире (в том числе, и в СССР, который, как известно, в 1948 г. воздержался при голосовании). С другой стороны, это все же форум не наций, а правительств. А для диктаторских правительств, широко представленных в ООН, декларативные или факультативные документы, принятые ею, не значат ровно ничего.
Более того, в адрес инициаторов резолюции 1997 г. звучали обвинения в “культурном империализме” – любимое оружие африканских и азиатских диктаторов, а теперь и части российских, украинских, белорусских и т.п. политиков За это оружие они хватаются каждый раз, когда международное сообщество пытается заставить их жить по-людски. Нам предлагают рассматривать пыточные условия тюремного заключения, унижение человеческого достоинства, смертные казни, гонения на свободу слова – как “национальные традиции”, которые бездушный Запад пытается выправить по своему лекалу. И, что самое печальное, с этим склонны соглашаться многие европейские интеллектуалы. То есть: нечто является недопустимым нарушением прав человека в Австрии или Дании, но в Республике Того, Китае или на Украине это же самое – органическая часть культурного наследия. Что это – интеллектуально-культурное смирение перед многообразием человеческих обществ? Так любят объяснять эту точку зрения ее сторонники – но ни один из них не вызвался посидеть в тоголезской или китайской тюрьме, дабы подтвердить свою позицию. Я же полагаю, что это – просто новейший вариант обыкновенного европейского высокомерия, граничащего с расизмом. Увы, это высокомерие все еще свойственно даже лучшим представителям западноевропейской элиты.
Достоинства и недостатки глобального подхода очевидны. Собственно, его достоинства и сводятся к его глобальности: решение, принятое на всемирном форуме, принимается как бы от имени всего человечества. Увы, его недостатки являются продолжением его достоинств: любая несогласная страна может объявить это решение насилием над своим суверенитетом, а при нынешней политической разобщенности мирового сообщества, не исчезнувшей и с крушением коммунизма, у Организации Объединенных Наций просто нет действенных средств к принуждению (я не касаюсь сейчас вопроса о том, хорошо или плохо силой принуждать кого-то к цивилизованному поведению).
Европейский путь добровольного принятия на себя обязательства жить по определенным правилам все же кажется мне более эффективным, хотя и менее эффектным. Возвращаясь к проблеме смертной казни, хочу сказать, что, по-моему, Совет Европы сделал даже больше, чем можно было ожидать еще несколько лет назад.
Конечно, объявлять Европу 1998 г. территорией, свободной от смертной казни, как это делают некоторые авторы, – это натяжка, особенно если учесть недавний скандал с Украиной, печальный казус с Чечней, за которую де-юре по-прежнему отвечает правительство России, уклонение российского парламента от ратификации протокола 6, недавнее заявление министра юстиции Сербии о необходимости восстановления смертной казни (не говоря уже о чудовищном реальном положении дел в этой стране) и так далее. И все-таки налицо колоссальный прогресс.
Конечно же, необходимо двигаться дальше: укреплять правовую базу европейского аболиционизма, вплоть до окончательной отмены смертной казни де-юре, осуществлять постоянный мониторинг ситуации, вести просветительскую работу. И ни в коем случае не отступать от уже достигнутого. Самое же главное: мы не должны допустить в ситуации с отменой смертной казни применения “двойных стандартов”, чем Европа в целом и Совет Европы в частности регулярно грешат в других вопросах, связанных с правами человека.
Die Welt, 31 мая 1999 г. 22
Нынешняя балканская война, похоже, воспринимается европейской общественностью, – и не худшей ее частью, – как война за правое дело. В представлении сегодняшних европейцев Милошевич – это современный Гитлер, НАТО же отождествляется с антифашистской коалицией периода Второй мировой войны.
С первой частью этого утверждения мне не хочется спорить. Да, есть в нем определенные преувеличения и натяжки, – но этнические чистки в Косово, сопровождаемые беспрецедентно жестокими кровавыми расправами над албанским населением, действительно, недалеко отстают от геноцида.
А вот вторая посылка вызывает серьезные сомнения.
Я не могу присоединить свой голос к хору российских политиков, безоговорочно осудивших натовские бомбардировки Югославии. У российского официоза нет на это морального права, ибо двусмысленная и провокационная позиция России, фактически поощрявшей неуступчивость Милошевича, внесла серьезный вклад в обострение косовского кризиса. Кажется в последние недели Кремль начинает эволюционировать в сторону более взвешенной и беспристрастной точки зрения. Что ж, дай-то Бог; и я от всей души желаю успеха миссии Черномырдина. Но русское правительство должно понимать, что у того, кто цистернами подливал бензин в разгоравшийся огонь, мало шансов получить признание в качестве главного пожарника.
И тем не менее, я вовсе не солидарен с действиями НАТО. Я понимаю, что лидеры Запада принимали решение в ситуации крайней необходимости, в условиях крайнего дефицита возможностей и времени. Но это вовсе не освобождает их от необходимости действовать умно и грамотно. Ни того, ни другого, увы, не наблюдается. Кажется, сейчас и до западной общественности стал доходить простой факт: война, призванная, вроде бы, спасти косовских албанцев от уничтожения, привела к крупнейшей в новейшей истории Европы гуманитарной катастрофе, жертвами которой стали, в основном, те же албанцы. Но почему то, что было ясно, например, моим коллегам из российского общества “Мемориал” в первые же дни войны, лишь сейчас стало предметом серьезной дискуссии для европейской интеллигенции и, кажется, до сих пор вовсе не принимается в расчет западными политиками и натовскими генералами? Опыт мониторинга межнациональных конфликтов? Может быть: но и в Европе немало общественных организаций, накопивших такой же или больший опыт в разных уголках планеты – да и в той же Югославии. И ведь хватает в странах НАТО просто квалифицированных экспертов, которые способны были со стопроцентной вероятностью предсказать результат.
Если исходить только из вышеупомянутой цели натовского вмешательства, то недальновидность Запада необъяснима. Но она, к сожалению, вполне легко объясняется, если предположить, что приоритет и в политике, и в общественном мнении отдается другой цели, также публично провозглашенной: “наказать Милошевича”. Спору нет, сербский президент и впрямь заслуживает наказания – весьма вероятно, что и уголовного. Но, хотя террорист, захвативший заложников – преступник, противотеррористическая операция, первоочередной задачей которой является не спасение заложников, а наказание террориста – аморальна. И вообще, пока что наказан не Слободан Милошевич, а его подданные: и сербы, и, в первую очередь, албанцы.
И кроме того: нравственно ли вслух провозглашать готовность защищать права человека в любой части земного шара любыми средствами, включая военное вмешательство, если на деле эта готовность, как правило, застревает в сите несчетного количества оговорок? Запад не вмешивался в тибетские дела, – потому что Китай слишком огромен и силен; в чеченскую бойню, – потому, что боялся подорвать позиции Ельцина; в курдский геноцид, – потому что Турция является его стратегическим союзником; в угандийский кошмар, – потому что Уганда далеко и, по большому счету, Западу безразлична. Невольно начинаешь думать, что бедняге Милошевичу просто не повезло.
Как бы ни именовать этот подход, “реальной политикой” или “политикой двойных стандартов”, но если ты его применяешь на практике, то нечего изображать из себя ясноглазого идеалиста.
Да, нынешний мировой порядок крайне несовершенен, и блестящей иллюстрацией тому является очевидная беспомощность той наднациональной организации, которая, собственно, и призвана разрешать кризисы, подобные косовскому – Организации Объединенных Наций. Но это не значит, что можно сидеть сложа руки и смотреть, как льется кровь на Балканах.
Конечно, прежде всего необходимо закончить войну. При этом стоит, может быть, даже в чем-то пойти навстречу Югославии. Например, так ли уж принципиален вопрос о будущем составе миротворческих войск в Косово? Главное ведь, все-таки, в том, чтобы эти войска были достаточно эффективны и смогли обеспечить безопасное возвращение беженцев в родные дома.
Однако после всего, что произошло, этого мало. Мировой порядок, существовавший до начала бомбардировок, был создан державами-победительницами в конце Второй мировой войны. Но еще в начале ее Черчилль и Рузвельт провозгласили Атлантическую хартию, в которой определили цели союзников: построение нового, справедливого мира, где не будет места ни захватническим войнам, ни геноциду. Именно после этого война с нацизмом стала по-настоящему справедливой войной.
Странам Запада следовало бы объявить о своем намерении извлечь уроки из югославского кризиса и приступить к строительству нового международного правопорядка, способного более эффективно, чем раньше, защищать мир и права человека. Правопорядка, не оставляющего возможности ни для двойных стандартов в политике, ни для национальных эгоизмов, ни для произвола сильных.
Такая “декларация о намерениях”, подкрепленная реальными шагами, придала бы совершенно новый смысл происходящему. И, может быть, вновь воскресла бы старая надежда на то, что жертвы не будут напрасными.