Права
человека в мире конкурирующих ценностей
Готовя к публикации настоящую статью, мы не могли
предположить, что она выйдет в конце года, вторая половина которого
ознаменовалась двумя событиями: 90-ой годовщиной со дня рождения Александра
Исаевича Солженицына и уходом его из жизни. Наверное, со временем кому-то
удастся представить свой взгляд на непростой сюжет по имени “Солженицын и права
человека”. Суть этой проблемы, как нам кажется, в том, что при всей кажущейся
близости этих двух явлений есть некая контроверза в их взаимоотношениях –
великой идеи и великого человека, который признавал мало идей помимо собственных. Не говоря уж о заметной
“перпендикулярности” их происхождения и фундамента – либерально-западнического
у первой и консервативно-гуманистического у второго.
Несомненно только одно: громадное влияние всего творчества Александра Исаевича на
общемировую ситуацию с защитой прав человека, по крайней мере, во второй половине
ХХ века (а когда же еще она стала планетарной?) и ее связь с политикой на
Западе и на Востоке. Вот об этом, хотя бы частично и на ограниченном по времени
и месту материале, говорится ниже.
Нам бы хотелось продолжить разговор о соотношении правочеловеческого и революционно-преобразующего
начал в современной цивилизации. И в первую очередь, в том ее углу, к которому
относится наша одна седьмая часть суши. В память об ушедшем из жизни, но не из
нашего общего существования, человеке, призывом которого было “жить не по лжи”
и “не верь, не бойся, не проси”.
“Эффект
Солженицына”:
диссиденты Восточной Европы
и отказ от принципа “оправдано революцией”
Роберт Хорват*
Репрессии в странах западных демократий являются
нарушением установленных конституционных свобод, и я их осуждаю. Репрессии
в Советской России являются орудием борьбы в переходной период
к социализму.
Роджер Болдуин, основатель Американского союза
гражданских свобод. 1927 год.
Если Солженицын раздражает и возмущает, то лишь
потому, что он бьет западных интеллектуалов по самому больному месту в
самую сердцевину их лжи, говоря: “Если вы не возражаете против Большого Гулага,
то почему столько шума из-за малых лагерей? Лагерь – это всегда лагерь,
коричневый он или красный”. Западные интеллектуалы более пятидесяти лет
отказывались слышать этот вопрос.
Раймон Арон, “Фигаро”, 18
апреля 1975 года.
Введение
Эта статья посвящена роли людей, ставших
жертвами политических преследований, в деле защиты прав человека в мире. Ее
центральная тема – разногласия между диссидентами Восточной Европы и левыми на
Западе в 1970-е–1980-е годы. Автор утверждает, что диссиденты бросили вызов
устоявшимся взглядам на революцию и революционное насилие – взглядам, которые
так долго заставляли Запад сдерживать реакцию на чужое страдание. Эта проблема,
особенно остро вставшая в Париже, послужила катализатором для замены
социалистической революционности в качестве доминанты радикального активизма идеями прав человека. Она также способствовала
возникновению нового типа действий по защите прав человека. На переднем крае
перемен оказалась группа французских воинствующих противников тоталитаризма,
называвших себя “детьми Солженицына”, которая впоследствии сыграла важную роль
в развитии теории и практики гуманитарного вмешательства.
Пик влияния диссидентов на общественную жизнь на
Западе пришелся на 1970-е годы. Тогда имена советских диссидентов –
Солженицына, Сахарова, Буковского, Орлова и Щаранского – стали известны
буквально каждому. Часто их драматическое противостояние преследованиям
попадало в “перекрестье прожекторов” межгосударственных отношений, затмевая
ритуальные жесты официальной политики разрядки. Некоторые их шаги заметно
влияли на политические процессы и дискуссии на Западе. Генри Киссинджер
отмечал, что письмо Сахарова Конгрессу США в поддержку поправки Джексона–Вэника “открыло шлюзы”.
В свою очередь, отказ Президента Форда
пригласить Солженицына в Белый дом во время визита писателя в Вашингтон в 1975
году стал заметным фактором в предстоявших вскоре президентских выборах. “Когда
сталкиваешься с такими титаническими фигурами, такими огромными моральными
авторитетами, как Александр Солженицын и Андрей Сахаров,– писал Бернар Леви в
лондонской “Таймс”, – наипервейший человеческий долг
состоит в проявлении почтения к ним – почтения уже за то, что они существуют и
одним этим фактом делают наш мир лучше и благородней.”
Не столь восторженное свидетельство престижа
диссидентства поступало от ученых, таких как Джордж Кеннан,
который признался, не скрывая профессиональной ревности, что ему “больно”
видеть, как известные и влиятельные конгрессмены игнорируют академических
советологов, а между тем “скромно внимают приезжающим российским диссидентам,
надеясь получить у них информацию о происходящем в России”.
Основной тезис настоящей статьи заключается в
следующем: в последние десятилетия холодной войны у инакомыслящих за железным
занавесом появилась возможность бросить вызов основополагающим идеям западных
интеллектуалов в вопросе о революции и правах человека. То, что Франсуа Фуре
назвал “особыми правами революции”, или “принципом “оправдано революцией””, на
протяжении многих лет позволяло западным интеллектуалам и правительствам
закрывать глаза на преступления революционных режимов. В основе этого
равнодушия лежало укорененное в якобинской традиции и марксистской идеологии
убеждение, что революционное насилие может быть инструментом освобождения людей
и что репрессии со стороны революционных режимов не следует судить по тем же
меркам, какие применимы к правлению нереволюционного типа.
Диссиденты оспаривали этот принцип “оправдано
революцией” как на интеллектуальном, так и на мифологическом уровне. В
“Архипелаге Гулаг”, где показано, что ужасы сталинских массовых репрессий
связаны с идеями революции, Солженицын выбивает почву из-под фундаментальных
обоснований принципа “оправдано революцией”. В то же самое время в среде анититоталитарно настроенных мыслителей “диссидент”
постепенно сменяет революционера, партизана и террориста в роли идеального
борца за освобождение человечества.
“Дети Солженицына” сыграли ключевую роль в
дискредитации презумпции правоты революционных режимов. Вместе с диссидентами
они стали во Франции инициаторами нового консенсуса по вопросу о правах
человека, а затем возглавили движение за радикализацию
современного гуманизма, хотя нынешние исследователи, в основном, рассматривают
“эффект Солженицына” лишь как эпизод в длительном процессе разочарования
французской интеллигенции в коммунизме.
“Оправдано
революцией”
На протяжении большей части двадцатого века
прогрессивные интеллектуалы, занимавшиеся проблемами прав человека, не обращали
особого внимания на преступления революционных режимов. Красный террор в первые
годы большевистской России, культурная революция в Китае, массовые казни на кастровской Кубе, жестокость социалистических диктаторов в
третьем мире – западные интеллектуалы, почитавшие себя поборниками свободы,
либо оправдывали все это, либо закрывали на это глаза. Они не видели
противоречия между публичной защитой прав человека в установившихся демократиях
и полным замалчиванием репрессий, осуществлявшихся во имя революции.
Такой двойной стандарт базировался на
исторических прецедентах и марксистской идеологии. Конструктивная роль
революционного насилия в обеспечении прав в западном мире, начиная с
гражданской войны в Англии и кончая Французской революцией, стала для многих
прогрессистов непреложной истиной. Ее классической формулировкой можно считать
произнесенные в Национальном собрании Франции в январе 1891 года слова Джорджа Клемансо, известного поборника прав человека и активного дрейфусара, основателя нового Общества прав человека. “Нравится это нам или нет, доставляет это нам удовольствие или
ужасает, но следует признать, что Французская революция – это сложное целостное
явление, в котором ничего нельзя игнорировать, не нарушая исторической
справедливости.” Другими словами, Декларацию прав человека 1789 года нельзя
отделить от контекста событий, приведших к террору 1793 года: все это было
частью движения к свободе и прогрессу на Западе.
Это служило убедительным историческим
прецедентом и для истолкования революционного насилия в двадцатом веке как вехи
на пути к свободе. В 1979 году известный специалист по международному праву
прав человека Ричард Фолк презрительно отзывался о
“неожиданной озабоченности правами человека в Иране” во время волны казней,
организованных режимом Хомейни. Фолк убеждал
читателей “Нью-Йорк Таймс”, что “каждая революция проходит период мстительного
возмездия”, и “это несомненно даже для Американской
революции”. Не менее яростно защищал принцип “оправдано революцией” известный
западногерманский активист гуманитарного движения Карл-Хайнц Бём, который в 1981 году осуждал “высокомерие” западных
критиков марксистско-ленинского режима в Эфиопии, развязавшего в 1977 году свой
“красный террор”.
Бём утверждал, что “жертв
этой революции, при всей трагичности их судьбы, было неизмеримо меньше, чем в
ходе европейских революций”. Истоки такого рода терпимости к революционному
насилию можно найти в обосновании революционного террора во Франции. Главный поборник
прав человека Робеспьер (Камил Демулен
говорил о нем как о “ходячем комментарии” к Декларации прав человека) так
формулировал различие между революционным и конституционным правлением:
“Целью конституционного правительства является
сохранение республики, а целью революционного правительства – создание такой
республики. Революция представляет собой борьбу за свободу с ее врагами, а
Конституция устанавливает режим победившей и мирной свободы… Конституционная
власть защищает, главным образом, гражданские свободы; революционная –
публичную свободу. При конституционном правлении достаточно лишь защищать людей
от злоупотреблений власти. При революционном режиме сама власть нуждается в
защите от тех или иных групп, угрожающих ей. Революционное правительство должно
всеми способами обеспечить защиту добропорядочных граждан; врагам же народа оно
не должно ничего, кроме смерти”.
Под “войной свободы против ее врагов”
подразумевается, что Революции дано право репрессировать врагов прав человека.
В своем проекте “Декларации прав человека” (1793) Робеспьер внес в текст статьи 36 слова о том, что “тех, кто ведет войну против
народа, стремясь остановить его свободное развитие и лишить людей их прав,
должно преследовать повсюду, и не как обычных врагов, а как убийц и бандитов”.
В следующей за ней статье этой Декларации короли и аристократы названы “рабами,
восстающими против человечества как всемирного суверена и против Природы,
являющейся законодателем Вселенной.” Такое исключение
врагов революции из числа тех, на кого распространяется защита прав человека,
представляет не только исторический интерес.
В начале 1830-х годов робеспьеров проект Декларации служил манифестом для протосоциалистического “Общества прав человека” – массовой
организации рабочих и радикалов, чье террористическое крыло в 1835 году было
замешано в покушении на короля Луи-Филиппа с помощью “адской машины”*. Через
столетие более респектабельная Французская Лига прав человека, возникшая в
связи с делом Дрейфуса, отдала дань уважения проекту Робеспьера в преамбуле к
собственному приложению к Декларации прав человека. Это приложение было одобрено на
конгрессе Лиги в Люксембурге в 1936 году, в тот самый год, когда “следственная”
комиссия Лиги использовала память о французской революции для того, чтобы оправдать
сталинские показательные процессы. Если наследие якобинцев стимулировало
попытки выдавать желаемое за действительное и утверждать, что революционное
насилие является средством для достижения политической свободы как цели, то
марксизм восхваляет революционные средства, замещая либертарианский
идеал политических свобод социально-экономическим царством свободы. Отвергая
отвращение к памяти французского революционного террора, марксизм подтверждает
положительную роль насилия в победе революции как повивальной бабки1 истории. В XIX веке, отмеченном борьбой с любым
деспотизмом, марксизм поддерживал идею революционной диктатуры. Подготавливая таким образом почву для революционных
репрессий, марксизм устранял и концептуальные трудности, с которыми
сталкивались прежние сторонники революционного террора. Для Маркса целью
подлинной революции является социальное преобразование, а вовсе не реализация
“прав человека эгоистического”, которые он считал инструментом эксплуатации. По
мере того, как в последние десятилетия девятнадцатого века марксизм становился
доминирующей идеологией европейских левых, такие посылки начали подменять собой
либеральный проект революции как шага на пути к утверждению свободы. Этот сдвиг
был предсказан Жаном Жоресом, чья известность в качестве одного из лидеров
политического социализма и ярого Дрейфусара делала
его ярким сторонником принципа “оправдано революцией”.
Идеи Жореса воплотились в жизнь в ходе событий в
России после 1917 года, способствовавших возникновению новой революционной
ортодоксии. Синтезу образов обеих революций способствовало преклонение
большевиков перед своими якобинскими предшественниками и их постоянные ссылки
на Французскую революцию. За месяц до большевистского переворота Ленин заявил,
что “великие буржуазные революционеры Франции 125 лет назад сделали свою
революцию великой благодаря террору”.
Именно официальное объявление большевиками
красного террора в сентябре 1918 года вызвало сильные споры по поводу отношения
революции к правам человека. Внесудебные казни, массовые убийства политических
заключенных, взятие заложников и репрессии против конкретных лиц на основании
принципа коллективной ответственности одобрялись в большевистской прессе как
террор народных масс. Для Ленина было самоочевидным, что такие методы являлись
неизбежным инструментом социальных преобразований, и он осуждал западных
критиков, забывавших о роли террора при достижении прогресса в их собственных
обществах.
Таким образом, определяющим моментом
французского революционного опыта стала не Декларация прав человека 1789 года,
а Робеспьер и революционный террор 1793 года. Впоследствии синтез французского
прошлого и российского настоящего и определял образ современной революции как
таковой. Во Франции резонанс этой новой ортодоксии усиливался тем, что там в рассуждениях о революции наследие якобинцев тесно
связывалось с правами человека. А особые обстоятельства русской революции
помогали общественности в Европе спокойней относиться к репрессиям со стороны
большевиков.
В период между войнами мало кто из европейских
гуманистов мог поставить под сомнение репутацию Фритьофа Нансена, норвежского
полярного исследователя, получившего Нобелевскую премию мира 1922 года за свою
деятельность по линии Лиги Наций – сначала по возвращению военнопленных, а
затем по организации международной помощи жертвам массового исхода беженцев из
России. Годом позже Нансен опубликовал работу под названием “Россия и мир”, где
призывал Запад судить о большевистских репрессиях по стандартам других
революций: “В большинстве стран революционные методы не столь мягки и терпимы,
как в обычное мирное время”. Он также убеждал читателей, что “жители России
были подготовлены к этим репрессиям всей своей историей” и что использование
принудительного труда было “полезным”. Такие взгляды обеспечили Нансену место
почетного депутата Московского городского Совета (от которого он отказался) и
презрение русских эмигрантов.
Подобные оправдания репрессий большевиков были
распространены и среди радикалов-англосаксов. В 1920 году Герберт Уэллс, один
из наиболее влиятельных защитников прав человека в ХХ веке, посетил
большевистскую Россию и просветил своих читателей в Британии и Америке
относительно различий между целесообразным и “честным” террором революционеров
и иррациональным насилием их оппонентов: “Многое из того, что происходило во
время красного террора, было жестоким и пугающим. Он большей частью проводился
людьми узких взглядов; многие официальные лица были ослеплены социальной
ненавистью и страхом перед контрреволюцией. Но если они и были фанатиками, то
искренними. Несмотря на отдельные крайности и всплески жестокости, насилие в
ходе террора имело свои резоны и проводилось с определенной целью.
Кровопролитие не было такой глупой и бесцельной резней,
как та, что проводил [белый] режим Деникина, который, по моим сведениям, даже
не проявлял уважения к символам Красного креста у большевиков”.
Примерно через год подобные же соображения были
высказаны другим британским путешественником, известным журналистом Генри Брайлсфордом, общепризнанным критиком репрессий на Балканах
и в дореволюционной России. Как и Уэллс, Брайлсфорд
был весьма умерен в критике жестокостей красного террора, зато отстаивал его
рациональный характер и утверждал, что весь исторический путь России
свидетельствует, что в этой стране “восприятие ценности прав индивидуума
никогда не может быть таким же, как на Западе”.
На другом берегу Атлантики самым известным
сторонником принцип “оправдано революцией” был Роджер Болдуин,
основатель Американского союза в защиту гражданских свобод. Болдуин
посетил Россию в 1927 году и опубликовал книгу “Свобода при Советах”, в которой
изложил классическое обоснование революционной законности: “В странах западных
демократий репрессии являются нарушением установленных там конституционных
свобод, что я безусловно осуждаю. Репрессии в
Советской России являются орудием борьбы в переходный период к социализму.
Общество, которое коммунисты стремятся построить, будет свободным от классовой
борьбы (если, конечно, его удастся построить), а значит, и свободным от репрессий.”
Хотя в конечном счете Болдуин был вынужден отречься от взглядов, изложенных в
“Свободе при Советах”, его вера в революционные репрессии отнюдь не была
минутным увлечением. Даже в 1934 году этот поборник
гражданских свобод повторял свое мнение об утилитарном характере прав человека:
“защита гражданских свобод – лучшее из ненасильственных средств, на которых
должна базироваться власть рабочих….Когда же рабочий класс достигает власти,
что до сих пор произошло только в Советском Союзе, я стою за удержание этой
власти любыми средствами”.
В Советском Союзе эти средства включали в себя
систему массового принудительного труда, и в 1930 году это стало предметом
расследования Общества против рабства. Но Болдуин
заявил, что он не способен “волноваться из-за подавления оппозиции”. Главное,
что имеет значение применительно к Советской России, – “энергичное выражение
ощущения свободной жизни со стороны рабочих и крестьян”, и “ни один поборник
социалистического общества не может не видеть, что иногда для того, чтобы построить
такое общество, необходимо определенное подавление”
Когда после убийства Кирова в 1934 году
репрессии усилились, для многих поборников прав человека на Западе главной
заботой оставался революционный имидж сталинского режима. Раймонд
Розенмарк, юрист, возглавлявший Комиссию французской
Лиги прав человека по расследованию показательных процессов над Зиновьевым и
Каменевым в 1936 году, объяснял, что именно наследие французской революции
позволило ему оправдывать Сталина: отказывать народу в праве репрессировать
поджигателей гражданской войны – … значит отречься от Французской революции,
которую, по известному выражению [Клемансо (см.
выше)] “нужно принимать всю целиком”. Скрупулезное следование принципам
Права, отправление правосудия посредством только обычных судебных органов –
обязательное требование в нормальные времена. Но в периоды кризиса, в условиях
террора следует не осуждать, а хвалить людей и режимы, у которых хватает
мужества использовать, если необходимо, революционные трибуналы.
И спустя десять лет вопрос о законности
революционного насилия оставался центральной темой при обсуждении московских
процессов. В 1946 году в рецензии на роман Артура Кёстлера
“Слепящая тьма” Морис Мерло-Понти утверждал, что о
революционных режимах нельзя судить на основании либеральных критериев и что
единственным критерием оценки сталинского режима может быть подлинность
революционного характера его насилия: “Имеет ли насилие в сегодняшних
коммунистических странах тот же смысл, что оно имело во времена Ленина?” Признания перебежчика Виктора Кравченко, ставшие кульминацией
ожесточенных разногласий по поводу системы лагерей принудительного труда в
советской России, также не вызвало широкой дискуссии о породивших эту систему
революционных процессах.
Характерно высказывание Роже
Гароди, обозвавшего Кравченко “кобленцским
эмигрантом” (Кобленц был штаб–квартирой контрреволюционных аристократов в 1792
году). Основным вопросом последующих дебатов с обеих сторон был спор, являются
ли лагеря свидетельством деградации революции или ее триумфальным продолжением.
В 1953 году в предисловии к книге, где проводится четкая грань между “хорошей”
революцией Ленина и диктатурой Сталина, Альбер Камю
жалуется, насколько тяжело “видеть, как революция сбилась с пути, и при этом не
терять веры в ее необходимость.”
Секретная речь Хрущева на ХХ съезде могла бы
поставить точку на культе Сталина в среде западных интеллектуалов, но ни его
разоблачения, ни подавление восстания в Венгрии так и не поколебали “оправдания
революцией”.
Позже, оценивая события
в Будапеште, Жан-Поль Сартр провозгласил особый статус государства
социалистической революции: нравится это нам или нет, конструкция социализма
такова, что для его понимания необходимо поддерживать его развитие и принимать
его цели; другими словами, мы должны судить о его действиях по тому, чего он
добивается, а об используемых средствах – по его целям; все другие суждения
следует делать, исходя из того, что “они” отрицают, а не чем пренебрегают и от
чего отказываются. Эта позиция не исключает критики таких действий Советов, как
подавление венгерского восстания, которое Сартр рассматривал как измену делу
революции. Но в эссе, написанном в 1961 году, он повторил, что “очевидно, что,
каковы бы ни были его преступления, СССР имеет одно неоспоримое преимущество
перед буржуазными демократиями – революционные цели”. Для него Советский Союз
был “несравним с другими странами: его можно судить, только принимая его цели,
и во имя этих целей”.
Тогда же для Сартра открылось новое поле
революционной деятельности и новые доказательства значимости революционного
насилия. Он почерпнул их из работ Франца Фанона,
алжирского психиатра, который приветствовал очищающую мощь антиколониального
насилия. В известном предисловии к работе Фанона
“Изгои всей земли” Сартр прославляет насилие как форму
экзистенциального освобождения убийцы, который, совершая убийство, становится
“свободным человеком”: “В первые дни восстания вы должны убивать: стреляя в
европейца, вы убиваете сразу двух зайцев, одновременно уничтожаются угнетатель
и тот, кого он угнетал и остаются убитый и свободный
человек.”
Эта вера в спасительное свойство насилия задала
тон прославлению принципа “оправдано революцией” в дискурсе
т.н.“третьемиризма”. Никогда
еще так много известных интеллектуалов не были готовы
прославлять политические убийства как путь к освобождению. Вербальная
жестокость этого энтузиазма проявилась в открытом письме Нормана
Мейлера Фиделю Кастро, где
публичные казни на Кубе рассматриваются как свидетельство революционной
подлинности лидера: “Вы сказали кубинцам “Я – не бандит, как те, кто были до
меня, я – лидер революции и наказываю мучителей прошлого с позиций сегодняшнего
дня”.
Такого рода революционное насилие все в большей
степени оправдывалось ссылками на права человека. В 1966 году в Гаване на
конференции представителей трех континентов, посвященной поддержке борьбы за
освобождение третьего мира, была принята Всеобщая декларация, в которой
провозглашалось “неотъемлемое право всех людей на полную политическую
независимость и на использование, при необходимости, любых форм борьбы, включая
вооруженную, для реализации этого права”. В ней утверждалось также “право
революционного насилия в ответ на империалистическое насилие”. На жертв
революционного насилия особого внимания не обращали, зато революционеры были
окружены симпатией в качестве жертв нарушения прав человека. Исчезновение
революционера из Марокко Бена Барки стало на этой конференции одной из главных
тем. На следующий год, год 50-й годовщины Октябрьской революции, самым
известным политическим заключенным стал арестованный в Боливии Роже Дебре. Хотя Дебре сражался бок о бок с Че Геварой, Сартр представлял его
арест как нарушение свободы печати. Тогда же на публичных слушаниях
Общественного трибунала о военных преступлениях, носившего имя Бертрана Рассела
и формально созданного для расследования нарушений гуманитарного права всеми
сторонами в ходе войны во Вьетнаме, резкому осуждению подверглись только
действия США – нарушения, допускавшиеся их противником, полностью
игнорировались.
Живым воплощением противоречий между позицией
революционера и нормами правозащитного истеблишмента стал Шон
МакБрайд, чей жизненный и политический путь вел от
Ирландской Республиканской Армии до высших постов в Эмнисти
Интернейшнл. Сын ирландского мятежника, казненного за
активную роль в Пасхальном восстании, МакБрайд в
1930-х годах, до того, как начал заниматься политикой, был начальником штаба
ИРА. Занимая пост министра иностранных дел Ирландии с 1948 по 1951 год, он
принимал участие в переговорах, которые привели к принятию Европейской
конвенции о правах человека, а с 1961 по 1974 год был председателем Эмнисти Интернейшнл.
Принципиальная двойственность его позиции
проявилась, в частности, в том, что он оказался единственным лауреатом и
Нобелевской, и Ленинской премии. Первую он получил за деятельность в Эмнисти Интернейшнл, а вторая,
вероятно, связана с благодарностью советских властей за широкое применение к
ним “презумпции невиновности” в вопросе о нарушениях прав человека в СССР. Но
самым большим достижением МакБрайда стала кампания за
модернизацию международного гуманитарного права и распространение его на
участников партизанского движения и борцов за “национальное освобождение”. В
итоге Конференция ООН по правам человека в Тегеране в
1968 году и ее резолюция проложили дорогу Женевской конференции по
международному гуманитарному праву (1974–1977) и дополнительным протоколам 1977
года к Женевским конвенциям.
С юридической точки зрения, у этих юридических
новелл были свои достоинства, но на политическом уровне они свидетельствовали о
неформальном союзе стран третьего мира с коммунистами, которые настойчиво
стремились идентифицировать “вооруженную борьбу” с “национальным
освобождением”. После зверского убийства израильских спортсменов на олимпиаде в
Мюнхене именно такой альянс не позволил принять в ООН резолюцию, направленную
против терроризма, которая рассматривалась как угроза
национально-освободительному движению. Критики революционных режимов,
сторонники ненасильственных действий поддержки в этом не получили.
В марте 1968 года, когда представитель США Артур
Голдберг поднял в Комиссии ООН
по правам человека вопрос о судьбе арестованных советских писателей Андрея
Синявского и Юлия Даниэля, советская делегация и ее союзники из стран третьего
мира постарались убрать из отчета Комиссии большую часть текста
выступления Голдберга. На следующий год Комиссия
нашла время для принятия резолюции, в которой отмечался “существенный
практический и теоретический вклад выдающегося гуманиста В.И. Ленина в развитие
и реализацию экономических, социальных и культурных прав” и “историческое
влияние его гуманистических идей и его деятельности” в этой области. Этот
дипломатический хор эхом отозвался в среде западных интеллектуалов, озабоченных
проблематикой прав человека. Легко было предвидеть, что такой
рьяный поборник принципа “оправдано революцией”, как Сартр, не проявит интереса
к незадолго до того высланному из СССР Солженицыну, считая его носителем
устаревших идей; зато позднее, в 1974 году, он найдет время посетить в тюрьме Стамгейм западногерманского террориста Андреаса Баадера, выразив тем самым солидарность с его революционной
борьбой. После этой встречи Сартр присоединился
к призыву Генриха Бёлля организовать международный Комитет в защиту
политических заключенных.
Более удивительным было отношение Эмнисти Интернейшнл к делу группы
Баадер-Майнхоф, свидетельствовавшее не только о
влиянии радикальных элементов в ее западногерманской секции, но и о
неспособности этой организации выработать общие взгляды на террор и
революционное насилие в контексте защиты прав человека. Та же слепота
наблюдалась и во французской Лиге прав человека, которая на своем 59-м
конгрессе в октябре 1977 года осудила Европейскую конвенцию против терроризма . Единственным, кто возражал, был Ив Жуффа,
утверждавший: “Надо иметь мужество признать, что акты терроризма являются
преступлениями против человечества”.
“Эффект Солженицына”
Диссиденты Восточной Европы, как жертвы
притеснений со стороны послереволюционных режимов, находились в уникальном
положении, что порождало болезненные вопросы относительно европейского
революционного наследия. В отличие от большинства интеллектуалов Запада,
диссиденты на своем горьком опыте познали человеческую цену революционных
экспериментов. Пережившие психиатрические больницы, лагерея
принудительного труда и внутреннюю эмиграцию, они были свидетелями
систематической жестокости, проявляемой во имя социальной революции и
лучезарного будущего. В послехрущевскую эру их
активность в качестве поборников прав человека оказалась тесно связана с
многосторонней критикой господствующей идеологии и большевистской революции.
В конце 1960-х годов эта критика привлекала на
Западе мало внимания. Хотя западные интеллектуалы, сочувствовавшие диссидентам,
приветствовали таких сторонников ревизии марксизма, как Лешек Колаковский, отрицали наличие антисоветчины
в книгах Бориса Пастернака и Юлия Даниэля, приветствовали Пражскую весну как
“социализм, пришедший с холода”, – они предпочитали не замечать
антиреволюционный подтекст, все более заметный в восточноевропейском самиздате.
В результате между диссидентами советского блока и теми, кто считал себя их
сторонниками на демократическом Западе, образовалась все расширявшаяся трещина.
Сартр и Симона Бовуар были невероятно смущены отказом Солженицына встретиться с ними во время их визита в Москву в 1966 году;
позже Солженицын удивлялся: “Неужели Сартр не разглядел в моем отказе всю
глубину моей неприязни к нему?”. Намек на такое отношение Солженицына
содержался и в заключительной сцене его романа “В круге первом”, где герой
отправляется в лагерь в фургоне, на котором на нескольких европейских языках
написано “Мясо”. Грузовик был замечен корреспондентом левой французской газеты
“Либерасьон”, записавшим в блокнот: “На улицах Москвы
то и дело встречаются автофургоны с продуктами, очень опрятные,
санитарно-безупречные. Нельзя не признать снабжение столицы превосходным”.
Пропасть между Западом и Восточной Европой в их
отношении к революции углубилась в богатом событиями 1968 году. Милан Кундера позже попытается противопоставить майские события в
Париже как “взрыва революционной восторженности” событиям Пражской весны –
“взрыву послереволюционного скептицизма”. Лешек Колаковский
и Чеслав Милош были не
меньше потрясены революционным энтузиазмом студентов-активистов в кампусах США.
Этот восторг от Революции, безусловно, не совпадал с ощущениями за железным
занавесом. В номере журнала “Эспри”, посвященном
“другой Европе”, его редактор Жан-Мари Домнаш
подчеркивал, что события во Франции дают надежду на новый всплеск революционного
энтузиазма: “Понадобилось более столетия, чтобы можно было ощутить плоды
революции 1789 года. Откуда следует, что революция 1917 года исчерпала себя? Ее
дух воспрял в сопротивлении югославов, в октябрьских
событиях в Польше, в восстании в Венгрии; возможно, ее пыл проявится в Европе,
и со временем мы поймем, что она не умерла при Сталине как французская
революция не умерла при Наполеоне.”
Именно в чаянии великих благ 1917 года
протестовали известные французские левые писатели против исключения Солженицына
из Союза писателей СССР, взывая к идеалам Октябрьской революции. Год спустя,
приветствуя присуждение Солженицыну Нобелевской премии, секретарь Нобелевского
комитета Карл Гиров назвал нового лауреата “сыном
русской революции, революции Ленина, чье духовное отцовство Солженицын никогда
не отрицал”. Гиров не мог знать, что к тому времени
Солженицын уже закончил окончательный вариант своего анализа “революции
Ленина”: обширную историю системы советских лагерей принудительного труда и ее
истоков в большевистской революции и идеологии ленинизма.
В 1972 году западные иллюзии об этом “сыне
русской революции” уже трудно было совместить с его Нобелевской лекцией. Но
“Архипелаг Гулаг”, по словам Бернара-Анри Леви, смог “в один момент потрясти
наш внутренний мир и перевернуть идейные ориентиры”. При этом у Солженицына
“атака” на советский режим сопровождалась критикой революционных иллюзий
Запада. В своем эссе “Мир и насилие” он обличал двойной стандарт, позволяющий
вести борьбу за мир, не выступая при этом против терроризма. В его “Письме
вождям Советского Союза”, опубликованном в марте 1974 года, руководству СССР предлагалось отказаться от марксизма как от “смерча с
Запада”. Сам “Архипелаг Гулаг” был доказательством связи этого “смерча” с
системой советских лагерей – доказательством, усиленным многочисленными
цитатами из работ Ленина и едкими насмешками над “передовой идеологией” и ее
приверженцами.
Многие защитники принципа “оправдано революцией”
поспешили заклеймить Солженицына как контрреволюционера. Неудивительно, что
наиболее злобными критиками оказались коммунистические партии Западной Европы,
пригвоздившие его к позорному столбу как врага мира, а его стремление понять
мотивы поведения генерала Власова объявили оправданием нацизма...
Вызов тем убеждениям, что лежали в основе этой
неприязни, бросил философ Андре Глюксман, которого
вскоре назвали одним из “детей Солженицына”. Радикальный политический публицист
периода студенческих выступлений 1968 года, Глюксман,
похоже, был живым олицетворением этой эры революционного восторга. В известном
манифесте революционной стратегии, заполненном цитатами из Маркса и Ленина, он
обещал, что “социалистическая революция во Франции шаг за шагом приведет ко все
сметающей буре”, и угрожал “распространить ее до самой России” . Но в 1974 году, потрясенный откровениями знаменитого
зэка, Глюксман публично усомнился в доводах, с
помощью которых левые авторы пытались дискредитировать идеи Солженицына.
Поводом послужила статья Мишеля Тату, многолетнего московского корреспондента “Монд”, который в снисходительном и ироническом тоне обругал
предложения Солженицына о спасении России, содержавшиеся в “Письме вождям”. В
открытом письме Глюксман упрекал Тату за его привычку
подгонять приводимые цитаты к стремлению “шокировать парижского читателя”, и
показывал, что в контексте ситуации в СССР приводимые
журналистом примеры не являются доказательством “реакционных тенденций”.
Критику Солженицыным ничем не сдерживаемой индустриализации, положения женщин в
советском обществе, отсутствия свободы совести Глюксман
представлял таким образом, что свобода оказывалась
противопоставлена революции. И этот “отсталый ретроград”, заключает Глюксман, “требует сегодня для русских не революции, а
свободы..”
Эта кавалерийская атака на принцип “оправдано
революцией” приняла более системную форму в
полемической работе Глюксмана “Повар и людоед”
(1975), представлявшей собой “эссе о государстве, марксизме и концентрационных
лагерях”. Глюксман исходил из простого наблюдения:
“выжившие узники лагерей, их родные, люди, посаженные политической полицией в
сумасшедшие дома,... считают нас полными идиотами”.
Видя судьбу этих людей, едва сумевших уцелеть в послереволюционном государстве,
Запад должен понять, что марксизм как основа идеологии революции был
инструментом угнетения и тесно связан с существованием Гулага.
Так, именно марксизм вскормил нашу “волю не
видеть”, привычку закрывать глаза на разрастание “вселенной концентрационных
лагерей”. Отвергая марксистскую критику “эгоистических прав”, Глюксман приходит к выводу о необходимости защищать
“формальные” права личности, которые отражают стремления угнетаемых. Спустя
всего два года Бернар-Анри Леви, опубликовавший в 1977 году свои размышления о
Солженицыне под названием “Варварство с человеческим лицом”, уже писал:
“Стоило только Солженицыну заговорить, и мы
проснулись от догматического сна. Как только он появился, пришла к концу
история, продолжавшаяся слишком долго. Это история тех марксистов, которые на
протяжении тридцати лет спускались все глубже в поисках того, “кто виноват”, с
трудом переходя от “бюрократических проявлений” к “сталинистским
отклонениям”, от “преступлений” Сталина к “ошибкам” Ленина и, наконец от ленинизма к огрехам первоапостолов,
находя козлов отпущения на каждой стадии марксизма, но всегда оставляя вне
подозрений того, кого он осмелился впервые обвинить – основоположника, самого
Карла Капитала и его священные скрижали”.
Критика марксизма заставила Леви обратить
внимание на странную безнаказанность революционной идеологии: “Когда речь шла о
критике основ либерализма, – то, чтобы возразить его сторонникам, в дело шла
любая история, конкретная и кровавая. О Декларации прав человека судили по
массовым убийствам индейцев как по норме отношений к ним или по закону Ле Шапелье2
времен Конвента: еще бы, ведь ни о какой истинности формальных свобод не может
идти речь, коль скоро их реализация была связана со скандалами и ложью. Но вот
когда речь шла о марксизме-ленинизме, – его оберегала какая-то таинственная
безнаказанность”.
Кризис марксизма убрал важное препятствие к
возрождению роли прав человека как радикального принципа. В получившей большой
эффект статье 1980 года Клод Лефорт отмечал, что
“распространение марксизма среди французских левых долгое время шло рука об
руку с обесцениванием права вообще и с пристрастным, ироничным и “научным”
осуждением буржуазных взглядов на права человека”. И если в
конце 1970-х “тон марксистов изменился и у них появилась либеральная
фразеология”, а некоторые наиболее горячие сторонники марксизма стали его
жесткими критиками, то для Клода Лефорта источник
этой трансформации был очевиден: это “выявление масштабов системы
концентрационных лагерей в Советском Союзе благодаря потоку свидетельств
узников Гулага, и особенно, благодаря Солженицыну, и последовавшие за этим
усилия диссидентов в социалистических странах, которые использовали
Хельсинкские соглашения, чтобы потребовать уважения к правам человека. Эти
права больше не казались формальностью, которой прикрывают систему классового
господства: теперь в них видели средство реальной борьбы с угнетением”.
В 1980 году даже Коммунистическая партия Франции
создала собственный “Коммунистический комитет защиты прав человека”. Эту
циничную инициативу партийный лидер Жорж Марше
использовал как предлог для осуждения Андрея Сахарова, только что сосланного в
Горький. Но это свидетельствовало о том, что дискурс
прав человека проник и в такую среду. Леви объявил в 1982 году: “Лозунги,
связанные с правами человека, которые раньше звучали гласом вопиющего в
пустыне, теперь стали общим местом как для правых, так
и для левых”. Однако, эффект Солженицына не только помог устранить
идеологические препятствия к продвижению прав человека. Он превратил в предмет
спора сам принцип “оправдано революцией”. В 1977 году Глюксман
опубликовал трактат, в котором распространил свои поиски истоков Гулага на
“великих мыслителей” – немецких философов девятнадцатого века.
Итогом этих перемен стал сборник эссе
“Размышления о Французской революции”, ознаменовавший начало конца господства
якобинско-ленинского понимания революции, возобладавшего с 20-х годов. В этом
сборнике, ставшем вехой в современной французской историографии, Фуре отдает
должное роли Солженицына в переосмыслении революционного террора 1793 года во
Франции: в 1920-е годы Матьез оправдывал насилие
большевиков французским прецедентом, отмечая схожесть обстоятельств. Теперь
существование Гулага привело к переосмыслению террора во Франции именно потому,
что оба процесса рассматривались идентичным образом.
В то время, как ударная
волна эффекта Солженицына разрушала великий прецедент революционного террора,
это облегчало и перемену в идеальном образе радикального интеллектуала,
стремящегося к освобождению человека. В этом качестве мятежника-революционера
сменил диссидент. Сам Солженицын внес колоссальный вклад в появление такого
нового героя, опубликовав “Бодался теленок с дубом” – автобиографическое
описание борьбы одиночки с советским режимом. Главный герой книги – безусловно,
боец (военными метафорами пронизана вся книга), но оружием его было перо, а не
автомат Калашникова.
Во Франции событием, ознаменовавшим приход эры
диссидента, стал организованный в июне 1977 года Глюксманом
и Мишелем Фуко в театре Рекамье прием для французских
интеллектуалов и диссидентов-эмигрантов из Восточной Европы в связи с визитом
Брежнева в Париж. В интервью Фуко объяснял: “Мы считали, что в тот вечер, когда
господин Жискар д`Эстен с
помпой принимает господина Брежнева, другие французы могут принимать других
русских – тех, кто являются их друзьями” Это было резким изменением позиции по
сравнению с предыдущим визитом Л.Брежнева в 1971 году. Тогда решение
французских властей принять советского лидера одновременно с установлением
полицейского надзора над известными интеллектуалами-эмигрантами из Восточной
Европы, которым на протяжении визита не позволяли приближаться к отелю Корсикан, не вызвало даже тихой критики.
Шесть лет спустя стремление официальных властей
угодить хозяевам Кремля осталось неизменным: телевизионное интервью с тремя
диссидентами под названием “Спокойной ночи, господин Брежнев”, подготовленное Глюксманом, было в последнюю минуту перенесено на более
поздний срок. Однако готовность элиты французской интеллигенции, включая самого
Сартра, общаться с “ренегатами” из Восточной Европы в театре Рекамье свидетельствовала о существенном сдвиге в отношении
к жертвам революционных режимов и о возросшей популярности диссидентов в
интеллектуальной среде. Это продолжилось и на венецианском бьеннале 1977 года,
которое было посвящено диссидентству Восточной Европы, – несмотря на обращение
советских дипломатов к итальянскому правительству и на фактический бойкот со
стороны итальянской интеллигенции.
В результате в модном французском литературном
журнале “Тель Кель” (“Тот,
Который”), прежней трибуне маоистских революционных
фантазий, появилась серия статей “О диссидентстве”. Среди них было исследование
Юлии Кристевой о “диссидентской литературе как
антитезе левому (революционному) дискурсу”, в которой
диссиденты приветствовались как “новый тип интеллектуалов”. Некоторым наиболее
горячим сторонникам диссидентов эта неожиданная мода на “диссидентство” и
использование такого термина для описания любого проявления активности
меньшинства даже казались опошлением диссидентского движения.
Но это было также симптомом конца эры
“героических партизан”. Суть этих идей стала ясна в ноябре 1978 года, когда
группа “ветеранов Рекамье” из среды французских
интеллектуалов и эмигрантов–диссидентов присоединилась в
Бернару Кушнеру из организации “Врачи без границ” в
кампании “Корабль для Вьетнама” по сбору средства для оборудования
парохода-госпиталя “Ле Люмьер”. Корабль
предназначался для спасения людей, бежавших от революционного режима Вьетнама
на лодках в Южно-Китайское море. Эта инициатива стала поворотным пунктом во
многих отношениях. Ее сенсационным продолжением было сближение между Жан-Полем
Сартром и Раймоном Ароном – яростными противниками во
внутренней холодной войне во Франции. Они организовали совместную депутацию в
Елисейский дворец с просьбой увеличить количество принимаемых беженцев. Кушнер
считал, что это событие знаменует собой возникновение нового неполитического
гуманизма.
Кампания по организации корабля для Вьетнама
свидетельствовала также о том, что принцип “оправдано революцией” теряет силу и
применительно к третьему миру. Главным объектом забот организации “Врачи
Франции” становятся жертвы революционных режимов и восстаний не на Западе, а в
Индокитае, Африке, Центральной Америке и на Ближнем Востоке. Гуманитарная
деятельность в лагерях, заполненных людьми, бежавшими от революционных событий
в третьем мире, заставляет членов таких организаций, как “Врачи без границ” и
“Врачи мира” задуматься о причастности к этим трагедиям западных апологетов
современной Революции. Согласно Клоду Малуре из “Врачи без границ”, между идеями
“детей Солженицына” и активизмом “Врачей Франции”
была живая связь: “Выполняя свою миссию, … мы боролись с теми же проявлениями и
губительными последствиями тоталитарного марксизма. Мы все были знакомы по
Парижу. Мы встречались, часто спорили, были озабочены одним и тем же. На основе
той реальности, которую мы наблюдали во Вьетнаме и Камбодже, и ее анализа наши
друзья выстраивали свои убеждения, [и] писали книги. При этом росла сила нового
гуманитаризма, символом которого стал организованный
“Врачами без границ” в 1980 году “Марш за выживание” к границам Камбоджи,
бывшей тогда под вьетнамской оккупацией, с требованием допустить туда тех, кто
обеспечивал гуманитарную помощь”.
Публичные вызовы революционным режимам за
рубежом сопровождались острой критикой их французских сторонников. И хотя такие
дискуссии возникали еще в 1978 году, именно тогда люди, получившие из первых
рук опыт гуманитарных операций, использовали его для того, чтобы
дискредитировать парижских теоретиков Революции в тропиках. И это они, в
конечном счете, нанесли “ку де грас”
престижу радикальных движений третьего мира. Они объявили о создании
организации “Свобода без границ” – антитоталитарной
инициативы, направленной на то, чтобы привнести в сферу деятельности
гуманитарных организаций идеи прав человека. Позже в том же году “Врачи без
границ” открыто выступили – как традиционно поступали правозащитники – против
манипуляций марксистского режима Эфиопии с гуманитарной помощью в целях
осуществления идеологически мотивированной программы вынужденной миграции.
Отказ играть по установленным в стране правилам привел к выдворению
организации из Эфиопии, что спровоцировало длительную дискуссию в ней о
необходимости “гуманитарщикам” реагировать на
нарушения прав человека.
Смертельные муки революционаризма
третьего мира совпали с появлением новых задач гуманитарного движения. В ноябре
1979 года Глюксман и Кушнер вели долгую дискуссию о со-ответственности за массовые убийства, осуществлявшиеся
красными кхмерами. Кушнер, в прошлом поклонник Че Гевары, не скрывал разочарования в революционных иллюзиях и
с презрением отзывался о “профессиональных чревовещателях” из инсургентов,
говоривших от имени населения. Более того, Кушнер утверждал: ситуация в
Камбодже демонстрирует, что “репрессии – это всегда репрессии” независимо от их
идеологического содержания. Он настаивал на возможности гуманитарного
вмешательства: “следует всегда действовать на стороне тех, кто страдает. Мы
обязаны организовывать международные гуманитарные бригады, которые должны действовать и знают, как надо действовать, именно в тот
момент, когда осуществляются убийства, а не после того, как это происходит
в Камбодже. Да, это должна быть армия, решительная и благородная, “голубые
каски”, у которых не связаны руки, … не отступающая перед политиками армия
Декларации прав человека.” Глюксман
считал, что это должно означать “введение нового права на вмешательство”.
На протяжение
восьмидесятых годов Кушнер посвятил свою деятельность превращению этого “нового
права” в норму международных отношений. Действуя “систематически на стороне
жертв”, его “Врачи мира” организовали ряд гуманитарных
миссий, явным образом менявших прерогативы суверенного государства. В то же
время Кушнер был вдохновителем дебатов, посвященных гуманитарной интервенции, и
этот вопрос занял важное место в политической повестке дня. В январе 1987 года
“доктрина Кушнера” стала главным вопросом международной конференции в Париже,
где было предложено включить в качестве поправки к Всеобщей Декларации прав
человека “право на гуманитарное содействие”.
В 1988 году Кушнер был назначен министром по
гуманитарной деятельности и на этом посту способствовал принятию двух важных
резолюций о гуманитарном вмешательстве в Генеральной Ассамблее
ООН. В первой подчеркивается важность гуманитарной помощи жертвам
катастроф. Вторая, резолюция 45/100 от 1990 года, узаконила принцип создания
гуманитарных коридоров для доставки гуманитарной помощи. Резолюция
использовалась при принятии 160 решений Совета Безопасности ООН в период между
январем 1991 и мартом 2000 года. Через два десятилетия после того, как Шон МакБрайд способствовал
распространению норм международного права ведения войны и международного
гуманитарного права на участников партизанских действий, акцент сместился с
защиты организаторов вооруженной борьбы к защите ее жертв.
Эффект Солженицына напоминает нам, что прогресс
в международном признании прав человека был итогом не только “европоцентричной диффузии”, т.е. распространения западных
идей, но и их модификации в процессе революционной борьбы, порожденной
колониализмом. Не менее важным, чем культурные препятствия к универсализации
этих прав, были исторические и политические “призмы”, сквозь которые сторонники
идеи прав человека смотрели на революционные репрессии, проводимые во имя
освобождения. Ведь в течение большей части двадцатого века принцип “оправдано
революцией” был не менее существен для легитимации государственного насилия,
чем культурный релятивизм.
В конечном счете, именно диссиденты Восточной
Европы, преследуемые граждане революционных по своему происхождению сообществ,
заставили западную интеллигенцию выступить против оплаты собственных иллюзий
человеческими жертвами. Потрясающие, обжигающие детали книги “Архипелаг Гулаг”
стали тем обвинением, которое, по словам Жоржа Нива, “сломало нас”.
Эпицентром воздействия эффекта Солженицына был
Париж, мировая столица революционных мифов и эмигрантов-диссидентов. Нигде в
другом месте разочарование в революции не распространилось столь широко. Нигде
сочувствие жертвам революционных режимов не вызывало такого бунта гуманистов
против прерогативы суверенного государства. Но волны, расходившиеся под
воздействием эффекта Солженицына, ощущались и во многих других местах. Влияние
диссидентов ощущалось даже в Латинской Америке, где мистика революции была
освящена десятилетиями партизанской борьбы.
Ко времени “бархатных революций” 1989 года
принцип “оправдано революцией” больше не был самоочевидным: связь между
революцией и правами человека была разорвана. И единственным, что осталось от
революционной восторженности 1968 года, было стремление защищать угнетенных и преследуемых. Только направление изменилось:
усилия “детей Солженицына” и “Врачей Франции” привели к появлению нового
принципа “гуманитарного оправдания”, новому призыву к вмешательству, даже
использованию силы ради прекращения массовых убийств, которые когда-то принято
было приветствовать как знак подлинности Революции.
Таким образом, одна из наиболее важных, с точки
зрения “правочеловеческого” миропорядка, перемен уже
в период после холодной войны была вызвана призывом к совести человечества,
провозглашенным выжившими узниками сталинского Гулага.
* Роберт
Хорват – преподаватель истории прав человека в Мельбурнском
университете. Автор книги The Legacy of Soviet
Dissent (“Наследие советского
диссидентства”) (Routledge, 2005). Публикуемый
текст представляет собой статью в журнале Human Rights Quarterly 29 (2007) 879–907. Печатается с сокращениями.
* Интереснейшую историю этого едва ли не первого
террористического акта, совершенного с использованием технических средств – многоствольной
стрелковой установки см., в частности, в очерке М. Алданова
“Фиески”. Жертвами его стали тогда 18 человек, а сам
король не пострадал. – Ред.
1 Марксова формулировка
в I томе “Капитала”, специально обоснованная затем Энегльсом
в “Антидюринге” применительно к революционному
контексту и сочувственно цитируемая Лениным в “Государстве и революции.
2 Закон о запрете забастовок рабочих, принятый в
1791 году.